Палачи и киллеры
Шрифт:
Эта дисгармония между сознанием и чувством глубоко женственной чертой ложилась на ее характер. Вопросы программы ее не интересовали. Быть может, из своей комитетской деятельности она вышла с известной степенью разочарования. Ее дни проходили в молчании, в молчаливом и сосредоточенном переживании той внутренней муки, которой она была полна. Она редко смеялась, и даже при смехе глаза ее оставались строгими и печальными. Террор для нее олицетворял революцию, и весь мир был замкнут в боевой организации.
Быть может, смерть Покотилова, ее товарища и друга, положила свою печать
Сазонов был молод, здоров и силен. От его искрящихся глаз и румяных щек веяло силой молодой жизни. Вспыльчивый и сердечный, с кротким, любящим сердцем, он своей жизнерадостностью только еще больше оттенял тихую грусть Доры Бриллиант.
Он верил в победу и ждал се. Для него террор тоже прежде всего был личной жертвой, подвигом. Но он шел на этот подвиг радостно и спокойно, точно не думая о нем, как он не думал о Плеве.
Революционер старого, народовольческого, крепкого закала, он не имел ни сомнений, ни колебаний. Смерть Плеве была необходима для России, для революции, для торжества социализма. Перед этой необходимостью бледнели все моральные вопросы на тему о «не убий».
Ивановская прожила свою тяжкую жизнь в тюрьме и ссылках.
На се бледном, старческом лице светились ясные, добрые материнские глаза. Все члены организации были как бы ее родными детьми. Она любила всех одинаково, ровной и тихой, теплой любовью. Она не говорила ласковых слов, не утешала, не ободряла, не загадывала об успехе или неудаче, но каждый, Kin был около нее, чувствовал этот несякаемый свет большой и нежной любви.
Тихо и незаметно делала она свое конспиративное дело, и делала артистически, несмотря на старость своих лет и на свои болезни. Сазонов и Дора Бриллиант были ей одинаково родными и близкими.
Наше наблюдение шло своим путем. Мацеевский, Дулебов и Каляев постоянно встречали на улице Плеве. Они до тонкости изучили внешний вид его выездов и могли отличить его карету за сто шагов.
Особенно много сведений было у Каляева. Он жил в углу на краю города, в комнате, где кроме него ютились еще пять человек, и вел образ жизни, до тонкости совпадающий с образом жизни таких же, как и он, торговцев вразнос. Он не позволял себе ни малейших отклонений. Вставал в шесть часов и был на улице с восьми утра до поздней ночи.
У хозяев он скоро приобрел репутацию набожного, трезвого и деловитого человека. Им, конечно, и в голову не приходило заподозрить в нем революционера.
Плеве жил тогда на даче, на Аптекарском острове. И по четвергам выезжал с утренним поездом к царю, в Царское Село.
Главное внимание при наблюдении и было сосредоточено на этой его поездке и еще на поездке в Мариинский дворец, на заседания комитета министров, куда Плеве ездил по вторникам.
Все члены организации, т.е. Мацеевский, Каляев, Дулебов, вновь приехавший Боришанский и очень часто кто-либо из нас — Дора, Ивановская, Сазонов или я, — наблюдали в эти дни. Но Каляев не ограничивался только этим совместным и планомерным наблюдением. У него была своя теория выездов Плеве, и ежедневно, выходя торговать на улицу, он ставил себе задачу встретить карету министра.
По мельчайшим признакам на улице: по количесву охраны, по внешнему виду наружной полиции — приставов и околоточных надзирателей, по тому напряженному ожиданию, которое чувствовалось при приближении министерской кареты, Каляев безошибочно заключал, проехал ли Плеве по этой улице или еще проедет. С лотком за плечами, на котором часто менялся товар — яблоки, почтовая бумага, карандаши, — Каляев бродил по всем улицам, где, по его мнению, мог ездить Плеве.
Редкий день проходил без того, чтобы он не встретил его карету. Описывая ее он давал не только самое точное описание масти и примет лошадей, наружности кучера и чинов охраны, но и деталей самой кареты. В его устах детали эти принимали характер выпуклых признаков.
Он знал не только высоту и ширину кареты, ее цвет и цвет колес, но и подробно описывал подножку, ручку дверец, вожжи, фонари, козлы, оси, оконные стекла.
Когда царь переехал в Петергоф и Плеве стал ездить вместо Царскосельского вокзала на Балтийский, Каляев первый установил маршрут и отклонения от этого маршрута. Кроме того, он знал в лицо министреских филеров и безошибочно отличал их в уличной толпе.
В общем, систематическое наблюдение привело нас к уверенности, что легче всего убить Плеве в четверг, по дороге с Аптекарского острова на Царскосельский вокзал.
Было одно братство, жившее одной и той же мыслью, одним и тем же желанием. Сазонов был прав, определяя впоследствии в одном из писем ко мне с каторги нашу организацию такими словами: «Наша Запорожская Сечь, наше рыцарство было проникнуто таким духом, что слово „брат“ еще недостаточно ярко выражает сущность наших отношений».
Наученные опытом 18 марта, мы склонны были преувеличивать трудности убийства Плеве, Мы решили принять все меры, чтобы он, попав однажды в наше кольцо, не мог из него выйти.
Всех метальщиков было четверо.
Первый, встретив министра, должен был пропустите его мимо себя, заградив ему дорогу обратно на дачу. Второй должен был сыграть наиболее видную роль, ему принадлежала честь первого нападения. Третий должен был бросить свою бомбу только в случаве неудачи второго — если бы Плеве был ранен или бомба второго не разорвалась. Четвертый, резервный метальщик должен был действовать в крайнем случае: если бы Плеве, прорвавшись через бомбы второго и третьего, все-таки проехал бы вперед, по направлению к вокзалу. Способ самого действия бомбой был тоже предметом подробного обсуждения. Был, конечно, неустранимый риск, что метальщик промахнется, перебросит или не добросит снаряд.
Во время этого обсуждения Каляев, до тех пор молчавший и слушавший Азефа, вдруг сказал:
— Есть способ не промахнуться.
— Какой?
— Броситься под ноги лошадям. Азеф внимательно посмотрел на него:
— Как броситься под ноги лошадям?
— Едет карета. Я с бомбой кидаюсь под лошадей. Или взорвется бомаба, и тогда остановка, или, если бомба не взорвется, лошади испугаются — значит, опять остановка. Тогда уже дело второго метальщика.
Все помолчали. Наконец Азеф сказал: