Палей и Люлех
Шрифт:
На братине задумал я изобразить эту дяди Федорову берегиню и льва, которого резчики тоже любили, и разные мудреные цветы, и вьющиеся травы. И упорней всего пригрезилось мне так заплести, запутать весь узор, чтобы не сразу и разобрали где что.
Ну, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Полгода я трудился, ночей не досыпал, на гулянки не ходил. И кажется, добился своего. Сочинил вещь в подлинном русском духе. Шесть раз отправлял братину в огонь для обжига — ведь каждая краска своего обращения требует.
Вот и коричневые
Явился к управляющему фабрикой, сказал:
— Так и так: дозвольте доложить — готова братина.
Управляющий передал хозяину, и вот сообщают: изволят-де прибыть на фабрику сам Матвей Сидорович Кузнецов.
Тебе-то его видеть, понятное дело, не довелось, так я опишу, какой он внешне был, — о сути его ты и сам вывод сделаешь. Росту немалого, и дородностью его Бог не обидел, черные глаза навыкате, с поволокою, бородка надвое расчесана, и усы кольчиками, — любил, одним словом, в приятности и красоте себя содержать. Но красива ягодка, да на вкус горька: скупердяй несусветный, одно слово — жила. Всегда твердил: «Копейка покатна: выпустишь из рук — не настигнешь». Умел он эту копейку к другой копейке прибрать, рубль накопить и в дело пустить. И с живого и с мертвого драл, со вдовы двугривенный за покойного мужа — горновщика или точильщика — взыскивал.
И все-таки я прикидывал: при всей скупости достойно отблагодарит меня Матвей Сидорович. Ведь подобную вещь я второй раз не сотворю. Рассчитал, какие долги отдам, что куплю жене, ребятам, кому из родни подсоблю.
Вот и слух-говорок на фабрике пронесся:
— Прибыл хозяин.
Иду по двору со святыней: братина в женин платок укутана, держу, как грудное дитя, шаг сделать боюсь, носком сапога сначала землю трогаю.
Развертываю в хозяйском кабинете, прячу платок, а самого подмывает: вот, поди, удивится!
Обошел вокруг стола Матвей Сидорович раз, другой. Вижу: доволен.
И вдруг заметил Матвей Сидорович трещинку — ту самую, с осеннюю паутинку. Долго рассматривал. Ко мне-то он спиной встал, а я примечаю: затылок у него вроде пунцовый сделался. Ну, думаю тут, без фальши сердится.
Как рявкнет он на меня:
— Трещина!
Круто так повернулся, братину чуть не к носу сует и — в голос:
— Не уберег? Сгубил доверенную вещь?!
Я было хотел в полное оправдание заявить, что, мол, не велика печаль: кто ее, паутинку-то, станет рассматривать? Опять же не в моей власти сберечь товар во время обжига.
Не дал мне хозяин и слова вымолвить. Кричит как одержимый:
— Мои материалы тратишь задарма! Червонного золота вон сколько извел, а соблюсти работу не можешь!
И ну меня честить:
— Дармоед, лентяй, разиня!
Красный весь, трясется, — он всегда клокотливый был, а сейчас совсем из себя вышел.
Не стерпело у меня сердце. Что же это, думаю, за несправедливость такая! Я полгода мученическую жизнь вел, а он, рачьи глаза, меня же корит! Как гаркну ему вразрез:
— Э-эх, Матвей Сидорович, разве можешь ты ценить настоящую работу?!
И стал завертывать братину опять в женин платок, хоть руки трясутся: узел скрутить сил не хватает.
Хозяин плюнул и из кабинета долой. Так дверью хлопнул, что в шкафу фарфор зазвенел, — там образцы для показа всегда стояли.
Что же мне делать? Я с братиной к себе в живописную. Иду и думаю: выгонит.
В живописной меня ждали, любопытство всех брало: как-то наградит хозяин. А увидели и в одно слово:
— Не угодил?
Но самая-то главная беда еще впереди ждала.
Не успел я товарищам моим все путем рассказать, как является сын хозяина, Борис Матвеевич.
— Отец приказал, чтобы ты братину при мне разбил.
И встал как истукан, ждет.
Я сначала думал: ослышался. Смотрю на хозяйского сына, и слов у меня нет. А Борис Матвеевич повторяет:
— Разбей!
Помертвел я весь:
— Как, говорю, так: разбить?
— А так: разбей, и вся недолга.
Мотаю головой:
— Не могу.
Хозяйский сын сердиться начал:
— Что это значит: не могу. Приказано, стал быть, выполняй.
Будто тронутый, я все головой качаю, а братину к груди прижимаю.
Тогда Борис Матвеевич пригрозил:
— Ослушаешься — с фабрики долой. Это — отцова воля. Дан тебе срок до завтрашнего утра.
И ушел.
Я домой собираюсь, и ноги меня не держат, шатает, будто травинку на ветру.
Сначала я храбрился.
«Пес с ним, — думаю о хозяине. — Кину все и уйду. Что я, каторжный, что ли, ядро у меня к ноге привязано? На другие-то его фабрики меня, понятное дело, не примут, так я подамся к его двоюродному братцу Ивану Емельяновичу в Новгород или Чудово. Второй Кузнецов хоть и не столь богат, как Матвей Сидорович, а тоже на трех фабриках фарфор выпускал и хорошего мастера поди-ко взял бы».
Вроде и полегчало мне от такого решения.
А дома пришел, рассказал — беда. Все зачали голосить, словно по покойнику. Да ты и сам посуди, голубок мой ласковый, что сталось бы, коли я дом свой покинул. Весь мой капитал — руки. И они не свободны, на них обуза: семья. Сбережений — ни грошика. О награде за братину думая, я еще в долги влез, — выходит, сам на своей шее петлю затянул. Ну, допустим, кину все, как задумал, доберусь до Новгорода. А семья? Как прокормятся жена, ребятишки, мать слепая? Как с долгами расплатятся? Получилось, что семья-то, она в моем положении тяжелее ядра.