Память о блокаде. Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества: Материалы и исследования
Шрифт:
К числу наиболее крупных работ представителей ревизионисткой традиции об отношениях власти и народа, роли различных форм пропаганды в мобилизации общества и развитии настроений в период Великой Отечественной войны относятся коллективная монография под редакцией американского историка Р. Стайтса (Culture 1995), работы британского историка Дж. Барбера (Barber 1991; Barber, Harrison, 1991), много и плодотворно работавшего в архивах Москвы и Санкт-Петербурга, а также докторская диссертация Р. Броди (Brody 1994). Однако в этих трудах практически не затрагивались вопросы эволюции настроений в период битвы за Ленинград, а также не показано соотношение убеждения и принуждения в формировании умонастроений в период войны. Заметим также, что во второй половине 1990-х годов Дж. Барбер инициировал проведение совместного с российскими историками исследования медицинских аспектов блокады. При этом его в первую очередь интересовали последствия массового голода как в медицинском, так и в социальном аспекте. В числе прочего британский историк основывался на проведенных в Санкт-Петербурге интервью с жителями блокированного города (Жизнь и смерть 2001) [217] .
217
Проект
«Ревизионисты» представляют общество в качестве активной и автономной силы, отнюдь не подчиненной полностью государству. В споре со сторонниками «тоталитарной» модели некоторые «ревизионисты» пытаются доказать наличие социальной базы для поддержки Сталина среди различных социальных групп — выдвиженцев, членов партии и комсомола, стахановцев и других. Эту точку зрения особенно последовательно отстаивает Суни, который считает, что Сталину удалось создать себе опору в лице «среднего класса» и тем самым обеспечить стабильность режима (Suny 1997). С ним согласны некоторые авторитетные российские историки, полагающие, что именно в довоенное время возникли десятки тысяч вакансий, которые заполнились новыми людьми. «Долго не засиживаясь на одном месте, — говорится в одном из фундаментальных трудов по истории советского общества, — они быстро прыгали с одной ступеньки номенклатурной лестницы на другую… Не все сумели пробежать эту дистанцию, многие оступались и падали. Ну а те, кому удалось остаться невредимым, затем всю жизнь вспоминали о том лихолетье как о самом светлом периоде своей жизни и славили того, кто расчищал им дорогу на Олимп. Именно с этой новой элитой вождь, партия, государство вошли в новое десятилетие, прошли войну 1941–1945 годов» (Власть и оппозиция 1995:173–174).
В начале 1990-х годов в англо-американской историографии стало формироваться новое направление в исследовании сталинизма, а именно школа «сопротивления» режиму. Ее представители продолжили критику тоталитарной модели на основе укрепившегося в литературе ревизионистского направления. В этом направлении писала Ш. Фитцпатрик, а также еще несколько американских историков (Fitzpatrick 1994; Viola 2000; Contending with Stalinism 2002). По мнению школы «сопротивления», граждане СССР являют собой не традиционную оппозицию (жертвы режима/сторонники режима), а силу, оказывавшую ему сопротивление в активной или, что было чаще всего, в пассивной форме. Исследуя проблему отношения народа к режиму, Л. Риммель поставила ряд вопросов, которые представляются нам ключевыми при изучении настроений в Советском Союзе в целом. Какая доля советских граждан поддерживала режим, сопротивлялась ему, боялась его или же, наконец, была безразлична к власти? Ответ на этот вопрос она дает, отталкиваясь от материалов сводок о настроениях, подготовленных ВКП(б). Риммель специально отметила, что «наиболее захватывающим при чтении сотен сводок было обилие примеров несогласия, сопротивления, героизма и простой человеческой порядочности в условиях оппортунизма и бесчеловечности» (Rimmel 1999: 221).
Одна из ярких представительниц школы «сопротивления» — англичанка С. Дэвис. Она не согласна с теми, кто пришел к выводу о лояльности большинства рабочих режиму (Davis 1997: 6; см. критику ее исследований: Thurston 1986: 213–134; Thurston 1996; Терстон 1995). Дэвис отмечает: «Недавние исследования, посвященные рабочим и крестьянам, показывают, что они на деле ощущали на себе давление государства и боролись с ним, используя различные способы пассивного сопротивления». «Очевидно, — продолжает она, — между активной поддержкой режима и активным сопротивлением ему была значительная группа гетерогенных настроений. Чистых сторонников и противников режима было мало. На самом деле настроения людей были неопределенными и подчас противоречивыми: осуждение одних действий властей или какой-либо черты режима вполне сосуществовало с поддержкой других его проявлений, что в целом весьма характерно для других авторитарных обществ» (Davis 1997: 6; см. также: Filtzer 1986).
Дэвис бросила вызов С. Коткину, который отказался от дихотомии «тоталитаризм-ревизионизм», «поддержка режима — оппозиция режиму» и уделил особое внимание «тактическому использованию языка обычных людей». Как уже отмечалось, по мнению Коткина, «для подавляющего большинства тех, кто пережил сталинизм и для большинства его противников он… тем не менее оставался прогрессивной перспективой» (Kotkin 1995: 6), более того, в то время «мало кто мог представить альтернативу режиму» (Ibid, 358). Эту точку зрения разделяет еще один американский историк П. Кенец. В частности, он утверждает, что «режим преуспел в предотвращении формирования и проявления альтернативных точек зрения. Советский народ в конце концов не столько разделял большевистское мировоззрение, сколько принял его на веру. Не осталось никого, кто бы указывал на противоречия и даже бессмысленность лозунгов режима» (Kenez 1985:353).
Дэвис ставит под сомнение верность высказанных Коткиным и Кенецем суждений, ссылаясь на «новые источники». Информация о слухах, личные письма, листовки, надписи — все это дает ей основание говорить о наличии «значительного количества» оппозиционных настроений, включая национализм, антисемитизм и популизм (о слухах см.: Bauer, Gleicher 1953: 297–310). Главная задача Дэвис состояла в том, чтобы показать «альтернативные» настроения в советском обществе в 1934–1941 годах [218] . Дэвис, по-видимому, права, отмечая, что достаточно трудно говорить о гипотетической «политической культуре русского народа». Зачастую ценности, выраженные советскими людьми, противоречили друг другу, не подходили к традиционным социалистическим, анархистским, консервативным, либеральным и другим системам. Однако часто отмечались враждебность и апатия по отношению к государству. Одновременно с этим в обществе было широко распространено
218
Работа Сары Дэвис в основном написана на материалах Центрального государственного архива историко-политических документов Санкт-Петербурга (ЦГА ИПД СПб — бывшего Ленинградского партийного архива) и поэтому особенно интересна для изучения настроений в военный период.
Эти взгляды Дэвис были в свою очередь подвергнуты достаточно жесткой критике со стороны Коткина. Он не считает достойными внимания историков советского общества «ревизионистские» исследования, в которых на основании примеров проявленного в очередях недовольства, а также нелояльности в связи с проводившимися в принудительном порядке займами и другими мероприятиями властей сделан вывод о неуместности понятия тотальной пассивности и тотального контроля, которые долгое время доминировали в литературе. Сами факты недовольства властью по большому счету не привносят ничего нового в знание о сталинизме, считает Коткин (Kotkin 1998: 740). То, что делает книгу С. Дэвис особенно интересной, так это утверждение о наличии в советском обществе альтернативных господствующей идеологии настроений и мнений, которые основывались на «альтернативных идеях и информации» (Davis 1997: ?). Эти настроения и мнения сосуществовали с настроениями большинства, поддерживающего режим, давая людям возможность колебаться между официальным и неофициальным полюсами. Однако ответа на вопросы о том, какой альтернативной информацией обладали люди и откуда они ее черпали, Дэвис не дает. Остался не выясненным и один из важнейших вопросов о том, обладал ли советский народ отличным от официального интеллектуальным инструментарием (информацией и категориями мышления) для выработки мировоззренческой позиции, альтернативной той, что предлагала власть? Наконец, следует иметь также в виду и то, что эти сводки о настроениях выражали не столько сами настроения, сколько бюрократические интересы ведомств, их составлявших, равно как и ментальность самих составителей, включая страхи и даже паранойю власти (Kotkin 1998:739–742). Таким образом, Дэвис затронула проблему традиции в национальной политической культуре, но не использовала ее в качестве отправной точки своего исследования, полагаясь, по словам Коткина, в основном «на рефлексию полицейских и партийных органов, схватывавших сиюминутную реакцию населения на проводимые властью мероприятия». К тому же в ряде случаев Дэвис не смогла убедительно объяснить приводимые свидетельства о недовольстве в обществе. Например, шок и смятение в связи с подписанием пакта о ненападении с нацистской Германией наилучшим образом могут быть объяснены именно тем, что подавляющее большинство населения считало СССР социалистической страной и форпостом в борьбе с фашизмом. Интерес к проблемам международных отношений также связан с тем, что государство преуспело в навязывании обществу представлений о мире как совокупности двух находящихся в антагонизме лагерей — капитализма и социализма. Наличие в последнем различных проблем воспринималось не только как явление временное, но и как меньшее зло по сравнению с экономической депрессией и милитаризмом.
Что же помимо этого выражало зафиксированное в сводках недовольство? По мнению Коткина, сам язык рабочих, который использовал официальную модель критики капитализма, был направлен на то, чтобы власти выполняли взятые на себя перед народом обязательства. Поэтому он отражал одновременно и некоторый уровень ожиданий, и, вероятно, недовольство, и подчас даже надежду.
Выводы Дэвис о сущности настроений в довоенном СССР также расходятся с заключением, сделанным еще одним американским историком — Р. Терстоном, который утверждает, что к началу войны подавляющее большинство советских людей поддерживало режим, имело возможность влиять на своих руководителей на заводах, хотя рабочие как класс были весьма слабы. «Террор и страх — ядро любого исследования, которое основано на использовании концепции тоталитаризма, — пишет Терстон. — Возможно, что значительная часть как немцев, так и русских испытывала страх перед государством. Но он не был определяющим. Действительно, было множество ограничений свободы слова, многие возможности были закрыты для народа, степень принуждения и контроля со стороны правительства и правящей партии была значительной. Но были и такие, кто не боялся государства, было огромное количество тех, кто поддерживал режим в Германии и в СССР. В современных исследованиях третьего рейха принуждению отводится малая роль. Добровольная поддержка была намного важнее… (курсив мой. — Н.Л.)».
По мнению Терстона, «до сих пор мы попросту мало знаем о таких сферах советской жизни периода „зрелого сталинизма“, как возможность рабочих критиковать местные условия жизни, отношение народа к режиму и террору, настроения солдат в начальный период воины с Германией…» (Thurston 1996: XX). Итог исследования Р. Терстона — утверждение, что без лояльности народа власти «трудно объяснить готовность народа добровольно вступать в армию в 1941 году, уровень советской военной экономики, достигнутый в экстремальных условиях, саму победу в целом» (Ibid, 198).
На значимость начавшей складываться на Западе школы сопротивления в исследовании советской истории 1930–1940-х годов в ряде публикаций указал И. Хелльбек. Вместе с тем он нашел немало уязвимых мест методологического характера у представителей всех трех выше названных традиций изучения сталинизма. Хелльбек вполне обоснованно пришел к выводу, что главной научной проблемой изучения сталинизма в 1990-е годы в западной историографии стало отношение советских граждан к коммунистическому режиму. При этом самой удивительной чертой ряда исторических исследований было то, что, несмотря на разные подходы к теме и сделанные выводы, все они сходились в одном: советский народ в своем большинстве не разделял ценностей коммунизма.