Память о блокаде
Шрифт:
Вот одно из блокадных откровений. Так вот, представляете себе, что мы почувствовали… Что я почувствовал, увидав этот белый хлеб. Все, что принесла мама, конечно, тоже разделили поровну на четверых. Все. Мама сказала, что вот это подарки. Мы ели, благодарили кого-то, кто эти подарки собрал, кто привез их сюда. И не знали сначала, что мы должны… Кого в первую очередь благодарить за эти подарки. Ну потом мама все-таки проговорилась, и мы узнали, откуда она берет эти подарки. Она сдавала кровь раз в месяц. Можно было сдавать только один раз в месяц. Нов феврале 42-го года она умудрилась обмануть врачей в Институте переливания крови на 2-й Советской и сдать два раза. Вообще, вот, так сказать, здравый смысл не может себе представить, как может человек истощенный — все же были дистрофиками, и мама тоже болела дистрофией — да еще сдавать кровь? Как это можно? И вот люди шли на это. И вот, когда она после второй сдачи пришла домой, она сказала, что она шла два часа. Вот она от угла Невского и Литейного, где находился магазин, где выдавали вот как раз эти пайки, до нашего дома — а там полторы трамвайных остановки всего-навсего — вот она шла два часа. И очень боялась, что не дойдет. Упадет. Она так и говорила, что она больше всего на свете боялась, что она не сможет принести вот это нам. Что она не донесет до нас. Она не за себя боялась, она боялась, что она нам не принесет. И дедушка тогда сказал: «Так чего же ты не поела? Ведь ты же несла хлеб. Ну поела бы, у тебя и слабость прошла бы». А мама виновато улыбнулась и ответила, что ей это и в голову не пришло. «Как бы я могла есть одна, без вас?» А в марте месяце кровь у нее не пошла. Врач развел руками, велел медсестре налить маме сладкого чая, подождал немного: думали, может быть, от сладкого чая пойдет кровь. Все равно не пошла. Поэтому в марте месяце мама ничего не принесла. А 15 апреля в городе пошли трамваи. Они четыре месяца не ходили, город был парализован и транспортом совершенно… Люди пешком ходили за много-много километров на работу. И мама тоже далеко ходила на работу. А 15 апреля пошли трамваи. Но все это знали, об этом заранее сообщили. И в этот день умер дедушка.
15 апреля в блокаде пошел трамвай. Звонков разлетелись трели: «Бодрись Ленинград, оживай!» Всю зиму мы это ждали, Валясь от голода с ног, Бредя через город, мечтали Услышать трамвайный звонок. 15 апреля, подняв маскировки край, Мы с мамой в окно смотрели И ждали первый трамвай. Объяты тревожной мглою, Шептали: «Ну где же он?» И вот, заискрив дугою, Проехал первый вагон. Он ехал, гудя мотором, На стыках рельсов стуча С тем милым шумом, в котором Живой Ленинград звучал. Я радостью просто взорвался И деда начал будить: «Вставай, ведь ты собирался Приятелей навестить. Вчера ты мечтал, как встанешь И тихо пойдешь на трамвай, Назло дистрофии дотянешь. Трамваи пошли. Вставай!» Но он спал. Спокойно, без храпа, Хотя и лежал на спине. А мама вдруг крикнула: «Папа!» Потом простонала: «Нет… Нет». Погладила лоб его стылый, Сказала: «Пусть спит. Не мешай. Его уже смерть посадила В свой черный трамвай».Мы похоронили дедушку через день на Охтинском кладбище. Маме на работе сделали для дедушки из фанеры гроб. Привезли. Мы заказали автобус. Вот это тоже, между прочим, забывают, что в апреле месяце уже работали похоронные бюро [28] . И у меня остался даже… Осталась квитанция вот на этот автобус. 17 апреля. Там что-то около 20 рублей стоимость автобуса на Охтинское кладбище. Дедушку там похоронили. Вернулись мы домой, и мама сразу же, не раздеваясь, легла на кровать. А я взял книгу. Решил почитать. Сел на диван напротив нее, но не читалось. Перед глазами стоял вот этот свеженасыпанный холмик дедушкиной могилы. И хотя к этому времени я уже очень много мертвых видел и на улицах, и на нашей лестнице. А вот в моей семье это был первый. И, должно быть, на меня тоже это здорово подействовало, потому что я вдруг спросил у мамы: «Мама, а дедушке там не холодно в могиле?» А мама ничего не ответила. Я тогда чуть погромче говорю: «Мам». Она тоже не ответила, и я тогда со страхом посмотрел на нее. Смотрю, лежит на спине, лицо серое, все черты лица заострившиеся. Все же были кожей обтянутые лица очень. Глаза закрыты, рот закрыт,
28
Трест «Похоронное бюро» не прекращал своей работы в течение всего периода войны и блокады. В его ведение входило строительство моргов и контроль над захоронениями на городских кладбищах, а также транспортировка трупов людей из мест бомбардировок и артобстрелов. До декабря 1941 года трест удовлетворительно справлялся с поставленными задачами. В течение зимы 1941/42 года объем работ похоронного бюро резко увеличился. Рабочие треста не справлялись с вывозом и захоронением большого числа трупов. 16 марта 1942 года одна из печей первого кирпичного завода была приспособлена под кремацию, в результате массовые захоронения на кладбищах были прекращены, работа городского похоронного бюро стабилизировалась. Подробнее об этом см.: Из отчета городского управления предприятия коммунального обслуживания о работе за год войны с июня 1941 по июль 1942 г. раздел «Похоронное дело» (Ленинград в осаде 1995: 319–343).
29
Информант не ошибся — первое повышение норм выдачи хлеба было принято Горисполкомом Ленинграда 24 декабря 1941 года. Поэтому уже наследующий день, 25 декабря, рабочие получили 350 граммов, а служащие, дети и иждивенцы — по 200 граммов. Подробнее об этом см.: Решение Горисполкома об увеличении норм отпуска хлеба (Ленинград в осаде 1995: 209).
30
Дорога жизни, соединявшая блокированный Ленинград с «большой землей» по льду Ладожского озера, начала действовать еще 23 ноября 1941 года, когда этим путем в город были доставлены первые 800 тонн муки. Однако в полном объеме дорога начала работать лишь в декабре 1941 года, что отразилось на нормах выдачи хлеба жителям города, — они были увеличены (об этом см.: Очерки истории Ленинграда V: 228).
31
Художественный фильм «Остров сокровищ» (реж. В. Вайншток, «Союздетфильм», 1937).
Ну вот такая судьба. Потом жизнь нас развела, и осталась только память вот об этой блокадной дружбе. Правда, к сожалению, жизнь с ней потом обошлась тяжело. Уже во взрослом возрасте в 70-х годах ее сбил мотоцикл насмерть. Вот так она кончила. Вот так проходила эта самая страшная зима. А потом… Потом под весну, когда уже совсем потеплело, когда пошли трамваи, когда снега, ни льда не стало, когда полезла первая зелень — вот тут все вспомнили о том, что мы в некотором роде травоядные. Значит, травку можно в еду пустить. Все, конечно, в первую очередь подумали о щавеле или щавеле — как правильно, не знаю, ударение. Сели на трамвай и поехали на окраины, забыв о том, что щавель-то — это не первая травка отнюдь. Тогда вспомнили о крапиве, что крапиву тоже можно, с нее можно щи варить и все. Ну крапивы еще не было. А первой вылезла лебеда. Она вылезла не только на окраинах, но и в городе. Где-то какие-то свалочки были — вот она там полезла. И тут бабушки, которые помнили голод 20-х годов, сказали: «А лебеду тоже можно есть». И мы стали эту лебеду потреблять в пищу. А, действительно, ее… Из нее можно было сварить зеленые щи, вернее, зеленый суп. Он был не очень зеленый, не то что, скажем, из крапивы или из щавеля, но как-то такой зеленоватый цвет появлялся. А вот если пропустить ее через мясорубку и если в эту в зеленую кашицу что-то такое добавить типа муки или хотя бы крошек каких-то, то можно было поджарить, и были… Были лепешки. Были и котлеты — называй как хочешь. Которые тоже были очень вкусные. И, конечно, эта лебеда очень многих поддержала и, может быть, даже тоже спасла. Потому что, хотя нормы и хлеба, и продуктов были уже увеличены к весне, но вот чем дистрофия страшная, что… Есть три стадии дистрофии. И если человек заболевал последней стадией — это уже неизлечимая стадия дистрофии. В организме уже необратимые нарушения, и, что ты не давай, как не корми, какие лекарства не давай — все. Организм истощен необратимо. Он не может уже. Поэтому даже и очень многие те, кто были эвакуированы из города, попав в хорошие условия, они все равно погибали от дистрофии.
Вот поэтому вдоль всех дорог, по которым вывозили из Ленинграда дистрофиков, остались могилы тех, кто погибал по дороге. И там, куда их привозили, иногда очень далеко, за тысячи километров от города, есть кладбища, которые называют либо «блокадными кладбищами», либо их даже «филиалами Пискаревки» их называют. И вот, по самым скромным подсчетам, говорят, что таких не меньше 200 тысяч [32] . Тех, кто не погиб в Ленинграде, но дистрофия достала их там все равно. Ну вот можно вспомнить Таню Савичеву [33] — ее же вывезли в Горьковскую область, за нее… За ее жизнь боролись там, лечили, а она все-таки умерла. Вот и тут также дистрофия весною еще добивала очень многих. Но, тем не менее весною нас собрали в школы. Сказали, что будут занятия. Это было в мае месяце. Но, оказалось, что не в трехсотую школу я должен был идти, а сначала привели в какой-то институт на Кузнечном переулке. Пришли мы туда, все еще пришли в зимних пальто, хотя май месяц был, все укутанные. Вот наш второй класс туда пришел. Огромнейшая аудитория, да еще вот такие, амфитеатром. И мы там потерялись просто. Нас и не видно в этой аудитории. (Смеется.) И вот несколько дней мы там пробыли, потом сказали: «Нет. Это не годится». И нас перевели в школу на Разъезжей улице. Вот я не помню номер: то ли 299, то ли 294. Странная, конечно, школа. Школа, которая занимала, по-моему, все шестиэтажное здание. Неудобное, конечно, очень здание для школы. И вот я помню эти занятия. Это, конечно, были не занятия. Это было нужно, во-первых, собрать детей, выяснить, сколько же осталось их. Часть была эвакуирована, часть погибла. Вот нужно было выяснить, сколько детей. Во-вторых, и это, наверное, это было главное, нужно было их встряхнуть от этой страшной зимы. Ну кто-то был в лучшем состоянии, кто-то в очень таком вялом состоянии. И вот я помню, какие занятия у нас были, у нас были уроки чтения, пения, рисования. Арифметики не было. Письма не было. Ничего не было. Вот только три этих урока. В основном чтение и пение. Пели все самые любимые песни, чтобы ребята немножко распелись, вспомнили, как это делается. И читали. А читали, конечно, книжки про войну. Или самые лучшие детские книжки. Читала в основном учительница и те, кто хорошо читал. Ну я тоже хорошо читал, поэтому мне часто поручали читать. Ну это было недолго. Потому что в июне месяце занятия прекратились. Все. Вот. А в июне месяце, поскольку стало ясно, что весною Ленинград от блокады не избавили, стали думать уже о новой зиме. Хотя надеялись, что летом будет проведена операция по деблокированию и так далее. И это действительно было, делалось [34] . Но они ни к чему не привели, увы. Успеха не добились. Но задумались о том, что надо город обеспечить овощами. И вот в городе во всех парках и садах стали рыть грядки и сажать овощи. В центральных районах, где было очень мало садов, там стали выковыривать булыжник мощенный и копать грядки. Дескать, потом снова замостим. И даже вот вокруг Исаакиевского собора на Исаакиевской площади, там тоже были грядки. И вот в кинохронике есть кадры, вид — должно быть, кинооператор присел низко, и у него вид на Исаакиевский собор через кочаны с капустою. И в этот же кадр попал, что неподалеку стоит зенитная пушка, вот такая типичная картина блокадного Ленинграда. И у мамы на работе… Ну, как и от многих других предприятий, решили организовать подсобные хозяйства. Тогда это был другой смысл у этого слова. Это была разновидность совхоза. Просто «совхоз» — это «советское хозяйство», расшифровывалось это. А подсобное хозяйство, оно принадлежало какому-нибудь предприятию. То есть им отводилась земля, дома давались где-то в пригородах города. А пригородов у нас ведь всего два было тогда — Парголовский район и Всеволожский район. Вот здесь на Карельском перешейке. Теперь Парголовского района нет, он вошел в город. А тогда был Парголовский район еще. И вот там некоторые деревни прямо отвели под подсобные хозяйства. И вот с маминой работы то же самое — дали деревню Дранишники и сказали: «Вот там организуете подсобное хозяйство». Деревня Дранишники — три километра за Осиновой рощей по Приозерскому шоссе. И мама поехала туда и забрала меня с собой. И вот я очень хорошо помню, это июнь месяц, все еще ходят все равно как сонные мухи. Радуются тому, что уже тепло. Это, конечно, хорошо. Нас погрузили в полуторку, в кузов. И мне показалось, что везли что-то очень долго-долго. И вот от этой дороги, от свежего воздуха, от тряски мы все ослабели, кто сидели там. И вот приехали в эти Дранишники, кто-то подошел, борт откинули, сказали: «Ну слезайте». И никто не слезает. Ни у кого нет сил вылезать. Тогда какой-то дяденька, потом выяснилось, что это был директор как раз подсобного хозяйства, который раньше приехал. Меня, значит, берет — я крайний был — на руки, поставил на землю, а я ног не чувствую. Он меня ставит на землю, а у меня ноги не держат, и я на бок. Он меня поднял, поставил, говорит: «Стой». А я опять на бок. Он говорит: «Ты чего?» Я говорю: «А у меня, кажется, ног нету. Я их не чувствую». Он посмотрел на меня, на других, махнул рукой и говорит: «Ай, везите их скорее в столовую. Надо с этого начинать». И вот нас привезли в столовую и каждому дали по тарелке каши. Тогда мне это показалась огромная тарелка, хотя я скоро сообразил, что тарелка-то большая, но мелкая, и каша просто размазана по донышку. (Смеется.) Как лиса журавлю размазала. Но все равно это была каша, вкусная-превкусная каша. Как я потом узнал, это была каша из солодового ячменя. Это вот когда варят пиво — там ячмень проращивают каким-то… Специальной технологией, образуется солод, из которого варят пиво. А вот этот проросший ячмень — его не выбрасывают, а складывают на корм свиньям или коровам. И вот на пиво… У нас же несколько пивзаводов было до войны тоже. И вот на каком-то пивзаводе обнаружили эти залежи. И вот в подсобное хозяйство тоже дали — вот из этого сварили кашу. Она сладкая-пресладкая, потому что ячмень проросший, действительно, становится очень сладким. Вот это было первое впечатление от подсобного хозяйства. Потом нас развели по домам, дали один день обжиться, прийти в себя. И вот я хорошо тоже запомнил вот этот первый день: я выхожу из дома, смотрю — зеленый луг и он весь красноватый почему-то. У меня первая мысль была: земляника, кажется. Я бросаюсь туда и смотрю: нет, это щавель, и он красным цветет. Я так обрадовался: щавель! Сколько его! (Смеется.) Я тут же набрал щавель. Мама куда-то ушла. А я нашел кастрюлю и вот с этого щавеля варю зеленые щи. Но это был не щавель, это был щавелек — разновидность щавеля. А он отличается тем, что у него маленькие листья и такая вот палка торчит, и эта палка еще цветет наверху. А я все — вместе с палками, со всем. И, когда это сварилось, листьев что-то не найти: одни палки там, больше ничего. Вот я так выяснил, что такое щавелек. А потом разделили на бригады. Я, конечно, попал в мамину бригаду и с маминой бригадой начал работать. В чем заключалась моя работа? Там они работали на каком-то поле сначала. И на этом поле нужно было чего-то сажать. Я уже не помню. Но моя обязанность была костер разжечь. Пусть он горит. Поддерживать огонь. Варить… Кипятить чайник, чтобы все время был горячий чай, потому что все хотели время от времени вот попить чайку. Пусть пустого.
32
К сожалению, точное число ленинградцев, погибших в процессе эвакуации из города, до сих пор не установлено. Однако о тяжелых условиях, в которых она производилась, можно узнать и из рассказов блокадников, переживших эвакуацию, и из отчетов о работе начальников эвакуационных пунктов. Так, в документах зафиксировано, что только за три месяца 1942 года на трех эвакопунктах умерло 2200 человек. См.: Краткий отчет о работе медико-санитарной части эвакуационных пунктов Ленинград Финляндский — Жихарево — Лаврово за январь-апрель 1942 года (Ленинград в осаде 1995: 309–310). А по подсчетам М. И. Фролова, за все время эвакуации из Ленинграда только в Вологодской и Ярославской областях, основных регионах, через которые производилась эвакуация населения, умерло 15 000 человек (Фролов 2001: 97).
33
Таня Савичева — ленинградская девочка, ставшая известной на весь мир благодаря своему дневнику, который она вела в блокадном городе. Дневник Тани Савичевой — записная книжка с лаконичными записями дат смерти членов ее семьи — был привлечен в качестве обвинительного документа на Нюрнбергском процессе (20 ноября 1945-го — 1 октября 1946 года). Дневник вошел в экспозицию Пискаревского мемориала, он стал также основной темой одного из памятников в Алее Дружбы, дополнившей мемориальный комплекс «Цветок жизни» (1968 год).
Там были установлены восемь бетонных плит с текстом дневника Тани Савичевой. Авторы памятника — А. Левенков и П. Мельников. Сама Таня была эвакуирована из Ленинграда в августе 1942 года в Горьковскую область, где и умерла 1 июля 1944 года.
34
Действительно, еще в декабре 1942 года Ставкой был разработан план по деблокированию Ленинграда, в результате которого Ленинградский и Волховский фронты должны были объединиться и начать массированное наступление в районе Любани. Однако план реализован не был. Результатом операции стало окружение и разгром 25 июня 1942 года второй ударной армии (см.: Очерки истории Ленинграда V: 289).
А потом, когда они начали копать землю, они вдруг начали находить прошлогоднюю картошку. И тогда в мою обязанность вошло варить эту картошку. Нашелся котелок, и вот варили эту картошку. Потом сажали меня помощником тракториста. Ездил я на тракторе. В общем, такой был… Работа. Но самое интересное было, когда пришел бухгалтер и стал всех оформлять. Он пришел прямо на поле, чтобы оформить без отрыва от работы людей. Или боялись, что потом после работы они не смогут в контору дойти усталые. В общем, короче говоря, он пришел, стал там оформлять. Дошел до меня, спрашивает: «Тебе сколько лет?» Я говорю: «Девять». Он говорит: «Слушай, — говорит, — а что же мне с тобой делать? Я же не могу тебя занести в списки рабочих. Ведь, если я тебя запишу, я тебе должен давать рабочую карточку. А я тебя не имею права принять на работу. Тебе же нет еще даже и десяти лет. Ты же получаешь детскую карточку. Это будет нарушение всех законов». Вот я так и остался незарегистрированный. Но я попал в списки. И по этим спискам я проходил как: «М-ва [35] с сыном». Так вот. Безымянно. «С сыном». А потом мы попали на турнепсовое поле. Привели нас на огромнейшее поле, и агроном говорит: «Вот тут мы будем выращивать турнепс. Вернее, вы будете выращивать турнепс». А никто не знает, что это такое. Стали спрашивать. «А, когда вырастет, увидите. Вот ваша задача: видите, поле вспахано, вы будете делать бороздки. В эти бороздки будете сыпать семя, а потом эти бороздки закрывать». Показывает. «Вот, — говорит, — видите? Вот это вот семена. Мы, правда, не знаем, хорошие это или плохие. На всхожесть их никто не проверял, поэтому сыпьте больше. Не жалейте». Ну мы так и стали делать. Стали так делать. А поле огромное. Я сначала думал, что мне маленькому казалось, оно огромное. Я потом туда, конечно, не раз ездил в эти Дранишники, и, когда я приходил на это поле, я поражался: «Как мы могли это огромное поле обработать?» Оно было в длину наверняка больше километра. И вот мы идем по этому полю и сыпем, сыпем, сыпем и, когда дошли до конца, вернулись назад к началу — а тут турнепс уже пророс. Смотрим, вылезли листья. Так густо-густо. И кто-то опытный говорит: «Смотрите, — говорит, — это похоже то ли на репу, то ли на брюкву». А агроном увидал, как взошло, и говорит: «Что ж вы наделали? Так густо насеяли. Смотрите, он же сам себя задушит». А ему, конечно, говорят: «Так ведь сам говорил: „Сыпьте гуще“». «Ладно, — говорит, — придется прореживать». — «А это еще что такое?» «А это, — говорит, — лишнее все выдергивать». — «А что лишнее?» — «А вот что. Между двумя соседними растениями в одной борозде должен быть палец». И показывает свой толстый палец. Он говорит: «Вы суньте в землю палец между двумя кустиками, все остальное долой». Он бы хотя посмотрел на наши пальцы тоненькие. Ну раз он сказал палец, значит, мы палец. И суем тоненький свой пальчик, а надо бы, наверное, было два или три пальца. То есть наших пальца, чтобы с его сравнить. Стали выдергивать. Когда выдернули, смотрим, там такой длинный беленький тоненький хвостик. Как крысиный все равно. И кто-то из опытных опять говорит: «А ведь это похоже на сельдерей». Ну, что такое сельдерей, все знали уже. Сельдерей в суп кладут, а может быть, с этого тоже суп получится? Попробовали — так получилось очень вкусно. И тогда вот все, что мы стали выдергивать, стали складывать в ящики, отправлять в Ленинград, чтобы здесь варили тоже с этого суп. И вот так мы все лето проработали на этом поле. До того конца дойдем, назад возвращаемся, а тут он опять разросся, опять ему тесно. Опять лишнее надо выдергивать. А он все толще делается. Уже видно, что он кожурою покрыт. Решили попробовать сырой. Вымыли. Кожура так хорошо сдирается с него, как все равно кожа с банана. А внутри что-то белое, сочное. Попробовали — даже сладковатое. Мы так и стали называть блокадным бананом это. А он все рос, рос, рос. И вот к концу лета некоторые турнепсины были больше трех килограммов весом. И начинаешь дергать и не выдернуть ее из земли. Ботва обрывается, приходится ее разрывать, чтобы вытащить. И вот как-то мы работали на турнепсе на этом и… А деревня, она была со всех сторон окружена лесом, и из-за леса вылетел самолет — и прямо к нам. Мы ему еще руками помахали. Знали, что в Левашове аэродром — думали с этого аэродрома. А он сделал круг, опять к нам вернулся и из пулеметов по нам. Только тут мы разглядели у него кресты на крыльях. Хотели бежать кто куда, но кто-то из взрослых кричит: «Куда?! Ложись в турнепс!» А у него действительно ботва здоровенная. И вот мы нырнули в эти самые борозды между турнепсом. А он, самолет, еще два раза над нами прошел, прострочил. Но вот повезло: никого из нас не задело. Но зато турнепсины многие оказались побиты. Подходишь, смотришь, ботва завявшая. Чуть потянешь — выдергивается и пулею разбито. Вот так все лето это я проработал. К концу лета… Я там был не один из школьников. И вот нам сказали о том, что занятия начнутся 15 октября в школах. Ну и мы до 15 октября работали. А когда я в школу пришел, в трехсотую, оказалось, что 15 октября занятия должны начаться для старшеклассников. А младшие, второй класс, они начали 1 сентября. Получилось, что у меня вся первая четверть оказалась пропущенной. И тут еще почему-то я вдруг разболелся. Как-то у меня блокада вывернулась очень странно на мне. Эта дистрофия одновременно и на сердце, и на желудок. И что врачи не делали… Даже мама боялась, что я умру. Лекарства дают, а я все слабею и слабею. Слабею и слабею. И ничего не помогает. И температуры нету. И вот так проболел я до марта месяца. До середины марта месяца. Потом уже врачи сказали о том, что у меня осложнение на левый желудочек сердца. Я говорю: «Так сколько же у меня желудков? Я думал, что у меня один желудок, оказывается, не один желудок?» А врачиха говорит: «Да, вот видишь, не один, и все почему-то у тебя оказались подпорчены». Вот так у меня оказался этот год учебный проваленным. Поздно уже было идти. Второй класс у меня провалился. А лето — опять в те же самые Дранишники. Может, хватит рассказывать? Я же говорю, рассказывать можно очень долго.
35
В тексте указана фамилия матери.
Интервьюер: Ну, если вы не устали. Ну, в принципе, мы можем еще раз встретиться.
Информант: Нет, я могу. Так он пишет вообще-то?
Интервьюер: Да, пишет.
Информант: Значит, вернулись опять в Дранишники. Вернулись в те же Дранишники. Ну на этот раз меня взяли не в полевую бригаду, а вот директор подсобного хозяйства, он, значит, учел свою ошибку прошлого лета… Потому что у многих были дети, кто приехал. И дети эти были все безнадзорные. И он решил устроить «очаг». Перед войной же назывался не «детский сад», а «очаги» были. «Детский очаг». И вот он решил тоже устроить такой «детский очаг» — собрать в него всех ребят тех, которые не работают в бригадах, чтобы матерям было спокойнее. А меня в этот самый… Тоже направили в этот самый «очаг», хотя я сопротивлялся. Я говорил, что я уже не маленький, мне уже десять лет в этом году будет. То есть уже исполнилось десять лет, в этом году одиннадцать будет. 43-й год это уже. Ну он говорит: «Ты там будешь не как маленький, а ты там будешь помощником воспитателей». А там весь штат этого «детского очага» составляли два человека: повариха и воспитатель. И повариха была непрофессиональная, а уж воспитатель тем более. Просто двум женщинам поручили вот туда и все. А я им должен был помогать по хозяйству. А в обязанности по хозяйству входило… Я должен был, значит, снабжать водою, потому что колодец был в стороне от этого дома, который отвели, и нужно было подвозить воду туда. В бочке водовозной. И нужно было дрова для плиты. А для дров нужно было идти в лес, найти там какое-нибудь сухое упавшее дерево, потом взять телегу и с помощью взрослых привезти это дерево. Тут его распилить, расколоть и так до следующего. Вот такие были мои обязанности. Линия фронта была недалеко, и в лесу было очень много наших военных. Потому что их периодически отводили с линии фронта на отдых и пополнение. Другие части там находились. И вот мы знали, все ребята, кто были в Дранишниках, где в лесу стоят пехотинцы, где артиллеристы, где саперы, танкисты. Мы ходили к ним в гости, конечно. А они всегда нас принимали очень хорошо, потому что все знали, каково ребятам в Ленинграде достается. Ну и хотя их самих не шибко хорошо кормили, но они старались нас тоже чем-нибудь угостить. Подстригали нас. Потому что в Дранишниках парикмахера не было, мы обрастали. А тогда всех стригли под машинку наголо. И мальчиков, и девочек — всех, чтобы вши не завелись. Но самое главное для мальчишек, что нам давали пострелять. Из всех видов оружия я попробовал тогда пострелять, и больше всего мне нравилось стрелять из автомата. Я за двадцать шагов попадал в спичечный коробок. Вот. Совсем рядом с нашим «очагом» у опушки леса стоял прожекторный взвод. Там каждый вечер включали прожектор, вот он опробует, как он работает. Потом его гасили до наступления воздушной тревоги. А в воздушную тревогу он тоже начинал шуровать по небу. И нас, я помню, что все время предупреждали: «Вы только не смотрите в нашу сторону, когда мы включаем прожектор. Мало ли мы его низко опустим, можем ослепить вас». И вот как-то я отправился поискать дров. Это был август месяц уже. Начало августа 43-го года. И в лесу я встретил двух военных, которые мне чем-то не понравились. Ну до сих пор не знаю, в чем дело было, что меня насторожило в этих двух. Вроде, форма была наша. Тогда уже с погонами были. Но видно то, что я каждый день почти был с нашими военными, что-то в этих двух меня все-таки насторожило. И у меня первой мыслью было, что это немецкие шпионы. Надо бежать и предупредить. Ближайшим был взвод прожектористов, значит, надо бежать к ним, поднять тревогу. А нам часто говорили, что, если только увидите в деревне чужих людей (ну там все друг друга знали), сразу же сообщайте: это могут быть немецкие шпионы. А потом я подумал: «Ну хорошо. Может быть, это никакие не шпионы. Может, мне только показалось. Прибегу я, подниму тревогу, их задержат, проверят документы — все нормально. А надо мной смеяться потом будут». И я решил убедиться, наши это или не наши. Как? Последить за ними. Они тоже шли в лес. И я обежал вокруг них, потом обежал… Круг сделал, зашел к ним в тыл и пошел сзади, но не по дороге, а держась за кустами, чтобы они меня не видали. С одной стороны, мне хотелось быть подальше от них, чтобы они меня не видели, а с другой стороны, хотелось быть поближе, подслушать, о чем они говорят. Если бы я услыхал, что они говорят по-немецки, я бы, конечно, сразу побежал. А беда в том, что они говорили в полголоса, и я никак не мог понять, на каком языке они говорят. Потом они вдруг сели оба на большой пень, из полевой сумки достали карту и стали карту разглядывать. Вот это меня насторожило еще больше. Потому что, если они из этого леса, что им на карте искать, они и так его знают. Значит, это чужие. Убрали карту они, пошли дальше по дороге. Я опять за ними. Потом эта дорога пересеклась другой лесной дорогой, вот тут они сели на травяной пригорок, достали опять какие-то бумаги, что-то опять начали рассматривать. Я стал думать, как бы к ним поближе подобраться. А по другую сторону дороги росли кусты. И я знал, что за этими кустами яма. Старая яма. Должно быть когда-то лес горел, и, наверное, песок копали и тушили пожар. И вот я решил забраться в эту яму, чтобы из ямы за ними наблюдать. Забрался в эту яму, но яма оказалась чересчур глубокой. (Смеется.) И мне никак не было видно их. Тогда я вылез из ямы и уселся на корточки между ямой и кустами. Кусты как раз по краю ямы росли, вот я тут и уселся. И вот теперь сквозь листья мне их было хорошо видно. Они были совсем недалеко на той стороне дороги. И я бы услыхал, о чем они говорят, если бы в этот момент не послышался шум летящего самолета. Он летел совсем низко над лесом, я понял, что за самолет летит. Летел У-2 с Левашовского аэродрома, и самолет-то небольшой, но, когда он низко летит, он же все заглушает своим мотором. И надо же ему было пролетать вот прямо над нами! И пока я возмущался, что он летит над нами, в этот момент один из этих двух выхватил пистолет и несколько раз выстрелил в меня в упор. То есть он выстрелил по кустам. И эти выстрелы прямо мне в лицо прогремели. Потом я почувствовал, что меня что-то ударило по ноге, и я свалился назад в эту яму и остался лежать на спине, все также прижимая коленки к груди. И я почувствовал, что чего-то очень теплое течет на мою рубашку, на грудь. И я понял, что то, что меня ударило по ноге, это была пуля, которая ранила меня в ногу, и, значит, это из раны течет кровь. Но я лежал все равно, закрыв глаза, потому что понимал, что они наверняка захотят посмотреть на меня. А они, должно быть, давно уже заметили, что я за ними слежу, и искали только удобного момента, чтобы от меня избавиться. И вот они тоже поняли, что за этим шумом мотора никто не услышит выстрелов. И выстрелили в меня в упор. И потом, когда они… Я услыхал, вернее, что зашелестели листья: это они глядели на меня в яму. Они, должно быть, увидали, лежит мальчишка на спине, и вся грудь залита кровью. И успокоенные они ушли. А я еще некоторое время лежал, боясь открыть глаза, потом решил: «Наверное, они уже ушли». Открыл глаза и увидал перед своим носом свою собственную коленку. Это было ужасное зрелище. Пуля распорола все ткани до самой кости. Вот она прошла наискосок по коленке и распорола. И все это вот так взяло и раскрылось. И вот я вижу что-то красное, что-то желтое, что-то белое, и оттуда кровь течет. И, должно быть, вид этот был такой страшный, что наступил какой-то шок. И кровь даже перестала идти. И я когда это увидал, думаю: ну все. Вот тут я испугался, но испугался не за себя, испугался за то, что с такой раненой коленкой я теперь не смогу предупредить никого и они уйдут. Вот эти двое. Теперь уже было ясно, что это были действительно шпионы. Что же делать? Я попробовал пошевелить ногою — как резануло болью, и сразу же кровь полилась.
Интервьюер: А до этого вы не чувствовали боли?
Информант: А до этого какой-то не было, да. Вот был вот удар просто и все. Но мне… Я обрадовался тому, что нога все-таки у меня пошевелилась. Значит, я могу ее сгибать. Значит, надо было как можно скорее перевязать ногу. А чем перевязывать? Только этой рубашкой. Все равно она уже окровавленная. Я ее снял, обмотал вокруг коленки, огляделся. Смотрю на дне ямы много палок, старых сучьев лежит. Вот я выбрал что-то вроде костылей и с их помощью выбрался из ямы. А вот дальше, вот это я все помню до мельчайших подробностей, а дальше вдруг наступил какой-то, как провал все равно. Там только отдельные вот такие вот воспоминания: то я иду, опираясь на костыли, то почему-то ползу на коленках. Я потом удивлялся, думаю: ну почему же я полз? Ведь на коленке ползти… На раненой коленке — ведь это ж так больно должно быть. Потом еще одно воспоминание: я вижу, по дороге скачет на лошади военный. У меня первая мысль: сказать ему, обрадоваться. А тут же следующая мысль: а вдруг он третий? Вдруг он их разыскивает? И я вместо того, чтобы ему сказать, скатился в кусты, и он мимо проскакал. А потом я уже пришел в себя во взводе прожектористов. Рассказал все командиру взвода. Он тут же при мне стал звонить по полевому телефону, подняли тревогу, подняли части, в лесу сделали облаву. Прочесали весь лес и этих поймали. Выяснилось, что они были… Ну это мне уже потом рассказали, что они были переброшены на легком самолете еще под утро с Сиверского аэродрома. И что их задачей было в Юкках выяснить, что за секретные подразделения связи находятся там. А там находился «Редут-2». Вот. Каким-то образом я его немножко прикрыл. Но это я все уже потом узнал. А после того как я рассказал все, я попал в руки фельдшера, который был во взводе. Он рассмотрел рану, говорит: «Ну тебе повезло. Кость не задета. До свадьбы заживет». И я вот тоже запомнил свое ощущение, свои мысли, когда он это сказал. У меня было страшное возмущение: это что же? Я же ведь не собирался еще жениться! Когда я женюсь… А до тех пор что, у меня нога все еще будет болеть и заживать? А он сделал повязку. Спрашивает: до дома дойдешь или тебя не машине довезти? Я, конечно, хотел, чтобы меня на машине привезли, а потом подумал: ну хорошо, привезут меня на машине, а вдруг в это время мама дома окажется, хотя она должна быть в бригаде на поле. Мама сразу же будет спрашивать, а что это у меня нога перевязана? Почему меня на машине привезли? Придется ей все рассказать. И мама, конечно, очень будет беспокоиться. А с той первой блокадной зимы мы все старались не портить нервы друг другу. Беречь нервы друг друга. Внимательно относиться друг к другу. Э, думаю, э, нет. Нельзя. Нельзя, чтобы мама об этом узнала. Вздохнул и говорю: нет, я пешком дойду. Он мне вырезал палку, я вот, опираясь на палку, побрел домой. Иду и думаю: а ведь, действительно, мама будет беспокоиться. Тут и я понял, что мне ведь очень повезло. Я же сидел на корточках, прижав коленки к груди. Пуля попала в коленку, прошла насквозь. Она должна была дальше в грудь попасть, куда она делась? Не иначе как она просто прошла под мышкой у меня. Где-то вот так. А ведь если бы она попала в грудь, так бы уже там так и остался бы. И никто бы меня и не нашел там. И вот, когда я это все понял, мне стало еще печальнее. Пришел домой, а мамы нету дома. Я обрадовался. Это уже хорошо. Но она же все равно придет с работы, она же все равно увидит мою коленку и все равно будет спрашивать. Что же делать? И вот я решил пойти на невинную ложь. Думал, думал и придумал: разбинтовал повязку, обмотал ногу опять этой окровавленной рубашкой и похромал в медпункт, который был в деревне. Прихожу. Медсестра там спрашивает: «Чего с тобой?» Я говорю: «Вот пилил полено, а пила соскочила прямо мне на коленку». Она говорит: «Ну давай посмотрим твою коленку». Размотала, посмотрела и руками всплеснула: «Милый ты мой, — говорит, — да сколько же ты времени пилил ногу-то, что до кости допилил?» Я говорю: «Так получилось». И вот тут уже она перевязку сделала. Я пришел домой. И когда мама потом пришла с работы, она, конечно, спросила: «А что это у тебя с коленкой?» Я говорю: «Дрова пилил, а пила с полена свалилась прямо на коленку». Он говорит: «Ах ты, недотепа. Даже дрова пилить не научился до сих пор». И все. Я ужасно обрадовался: мама ни о чем не узнала, значит, она не беспокоится. Правда, после этого мне пришлось каждый день ходить на перевязки — один день я ходил к прожектористам, а другой день я ходил на медпункт. Это было неприятно, потому что они каждый раз отдирали от раны повязку. Больно было. Ну к концу августа я уже почти не хромал. Так-то больно было, но я уже почти… Во всяком случае без палки ходил. Все. И тут вот нам разрешили поехать в город на осмотр. Чтобы не повторить ошибку прошлого года, прямо с 1 сентября начать учиться. Я приезжаю в свою трехсотую школу, смотрю, в коридорчике возле медпункта очередь, и в этой очереди почему-то стоят одни девочки. Я, значит, соображаю, что, наверное, сегодня осматривают девочек, а мальчиков, наверное, будут завтра осматривать. И представляю себе: «Значит, мне надо сегодня вернуться в Дранишники, завтра опять сюда приехать». Поезда ходили только два раза в сутки — утром и вечером. Значит, надо мне ждать до вечера. Вечером ехать до станции Левашово, а от Левашово шесть километров пешком идти до Дранишников. Хромать все-таки шесть километров далеко. Но это еще не так страшно. Страшнее было другое: три километра до Осиновой рощи — там много народу идет. А вот как выйдешь за Осиновую рощу — там к дороге подступает лес. А уже августовские вечера черные, и идешь по этой дороге… Хотя и асфальтированная, но страшно. А после этой встречи мне уже страшно было леса. Думаю: «А ну как я опять с кем-нибудь встречусь?» (Смеется.) И вот, когда я это представил себе, я решил схитрить и осмотреться вместе с девочками. Встал в очередь. Все были стрижены одинаково. Девочки многие в шароварах были, джинсов же тогда еще не было. Зимой меня часто, когда я был в зимней шапке, часто называли в очереди: «Девочка». Я этим решил воспользоваться и осмотрелся. Ну осмотр какой? Простой был тогда: смотрели, в волосах нет ли вшей. Говорили: «Сними рубашку». Говорили: «Ой, и этого нужно на дополнительное питание ставить. Но не можем же мы всех поставить на дополнительное питание». Потом внимательно рассматривали швы в рубашке: нет ли там платяных вшей. И все. Весь осмотр. Вот она меня осмотрела, медсестра, и спрашивает, чтобы выписать справочку об осмотре: «Как фамилия?» Думаю: «Ну сейчас ругаться начнет, что вместе с девочками осмотрелся». И говорю не очень громко: «М-в» [36] . И слышу, она пишет и повторяет: «М-ва». [37] И я так обрадовался, думаю: «Ух ты, хорошо. Скажу учительнице, что она перепутала. Лишнюю букву поставила». А медсестра еще спрашивает: «Как звать?» А я еще тише говорю: «Коля». И слышу, она пишет: «Оля». Мне бы тут и смолчать, подумаешь букву «к» потом бы подставил впереди, да и все. Но мое мужское самолюбие не стерпело. Я говорю: «Не Оля, а Коля». Она говорит: «Как Коля?» Я говорю: «Так Коля». Она говорит: «Коля? Ты зачем сюда пришел?» Я говорю: «На медосмотр». Она как засмеется. Ну думаю: «Раз смеется, значит, ругать не будет». Она отсмеялась и говорит: «Я тебя спрашиваю, зачем ты в эту школу пришел?» — «Так это же моя школа». — «Нет, — говорит она, — это теперь не твоя школа». Я говорю: «Нет, моя». Она говорит: «Ты откуда такой взялся?» Я говорю: «Из Дранишников» Она говорит: «Я не знаю, где эти Дранишники, но неужели у вас там не известно, что с этого года школы стали раздельными? Их разделили на мужские и женские. Это теперь женская школа [38] . Здесь только девочки могут учиться». А мы там, конечно, ничего не знали в Дранишниках. Я, значит, стою обалдевший. Она говорит: «Так что зря ты хитрил. Иди — ищи мужскую школу». Я говорю: «А в какую же мне школу идти?» Она говорит: «Я не знаю. Попробуй в 321-ю сходи. Она, кажется, мужская». Я говорю: «А где такая?» Она говорит: «Вот пойдешь по Большой Московской, потом по Правде, дойдешь до Социалистической и там, на углу, вот как раз увидишь такое двухэтажное здание с двумя куполами. Вот это они и есть». Я туда пошел. Это была, конечно, школа не моего микрорайона. Я должен был учиться на Разъезжей, вот в той самой школе, где я начинал учиться весною 42-го. Но в то время было много неразберихи. И там то же самое — не разобрались, что я не их микрорайона, и записали меня. И вот я попал в эту школу, замечательную школу. Я всю жизнь благословляю ошибку этой медсестры, что я попал в ту школу. Там меня, значит, спрашивает завуч: «Сколько тебе лет?» Я говорю: «Вот одиннадцать в августе исполнилось». — «А сколько ты классов окончил?» Я думаю: «Что сказать? Второй-то я вот два раза начинал учиться и так и не доучился».
36
В целях конфиденциальности фамилия информанта в интервью заменена инициалами.
37
То же.
38
Раздельное обучение было введено в ленинградских школах в период с 1943 по 1954 год (об этом подробнее см.: Айвазова 1998: 66–99).
Я говорю: «Ну я первый только до войны окончил, а второй не получилось». Она говорит: «Ой, опять переросток. Ну ничего. Пойдешь во второй класс». И вот я начал учиться во втором классе. А где-то в октябре месяце пришло письмо от командира прожектористов. Он меня просил приехать в ближайший выходной день. Ну вот, я к нему приезжаю. Когда пришел, он приказал старшине выстроить весь взвод на площадке. И, когда взвод выстроился, мы тоже с командиром вышли, и он торжественно объявил, что от имени командования Красной армии за проявленные мною мужество и стойкость при обнаружении и задержании немецких шпионов он награждает меня медалью «За оборону Ленинграда». И приколол мне к курточке медаль эту самую. А потом был обед. Он мне показался праздничным. Вообще, весь день мне казался праздничным, потому что мне опять после этого дали пострелять. А когда начало темнеть, они стали опробовать прожектор, мне даже разрешили немножко за ручки его поводить. Но, когда я отправился обратно на станцию Левашово, пришлось спрятать медаль. Мама же будет спрашивать: «Что это меня вдруг наградили медалью». Придется все рассказывать. И вот…
Интервьюер: Так она так и не узнала?
Информант: До мая 45-го года я ничего ей не говорил. А 1 мая 45-го года она одела праздничное платье, приколола к нему свою медаль «За оборону Ленинграда». И вот помню, стоит пред зеркалом, смотрит в него… Через него на меня хитро-хитро так и спрашивает: «И долго ты еще будешь прятать свою медаль?» Я, конечно, глаза вытаращил, говорю: «А ты откуда знаешь?» Она говорит: «Я все знаю. В тот день командир прожектористов разыскал меня в бригаде, все рассказал, еще поблагодарил за такого хорошего сына. И медсестра у нас достаточно опытная, чтобы отличить порез пилою от огнестрельного ранения. Но раз ты решил меня обмануть, я тебе тоже решила подыграть. Так что, — говорит, — никогда ничего от мамы не скрывай. Мама все равно узнает». И вот проучился я первую четверть. Была у меня только одно «хорошо» — по рисованию, все остальные были «отлично». Вызывает меня эта самая завуч, которая меня записала, и сказала: «Коля, мы видим, что ты отличником закончил первую четверть, и мы хотим попробовать тебя перевести в третий класс со второй четверти». Я, конечно, испугался. Я говорю: «Как же так? Они же уже целую четверть проучились». «Ничего, — говорит она, — они в первую четверть повторяли второй класс». Я говорю: «Так я второй класс-то тоже еще не проучился». «Ничего, — говорит она, — попробуем. Если не получится, мы вернем тебя обратно, и будешь учиться во втором классе. Но я, — говорит, — почему-то верю, что ты сможешь учиться в третьем классе». И вот с начала второй четверти я прихожу в третий класс, сажусь на уроки. А учительница, как помню, объявляет, что, ребята, нам пришло письмо с канонерской лодки «Бира». И зачитывает это письмо. А я потом уже узнал, что на ладожской флотилии есть такая канонерская лодка, и, оказывается, эта канонерская лодка подшефная у нашей школы. Поэтому с ней переписываются все время, им подарки отправляют, книги им собирают. И вот интересная вещь: лет, наверное, десять назад я встречаюсь с одним ветераном Дороги жизни, причем мы с ним раньше уже много раз встречались, а тут что-то такое разговорились с ним. И он вдруг говорит о том, что он служил на канонерской лодке «Бира». Я говорю: «Как на канонерской лодке „Бира“? Ведь ваша же лодка была у нашей школы подшефная!» Он говорит: «А какая школа?» Я говорю: «Да 321-я» Он говорит: «Правильно. Мы, — говорит, — даже к вам в гости приезжали. Письма от вас зачитывали всегда всей лодкой». Я говорю: «А вы помните поздравление с Новым годом?» Он говорит: «С каким Новым годом?» Я говорю: «Да с 44-м Новым годом?» Он говорит: «Признаться, не очень помню». Я говорю: ‹‹Там были еще такие стихи: