Чтение онлайн

на главную

Жанры

Памяти Александра Блока
Шрифт:

Блок был поэт национальный. Участь больших национальных поэтов такова, что они нравятся всем, но когда мы спрашиваем себя: чем нам нравится Пушкин, то объяснение наше всегда периферично. Оказывается, что тот Пушкин, который нравится двенадцатилетнему гимназисту, делается впервые понятен этому гимназисту, ставшему уже зрелым мужем. Поэтому следует помнить, что в наших обычных литературных оценках мы больших людей уплощаем, и что следует иногда уметь дать слово поэту, подставить ему наше сознание, убрать предрассудки этого сознания; подставить ему наше сознание, как чашу, чтобы поэт в нас себя перелил и пережил, и уже только потом составить на основе сопереживания свои абстрактные суждения.

Понять Блока, так же, как и Гете, т. е. понять Гете в «Фаусте» без его теории цветов — значит понять плоско, ибо и «Теория цветов», и «Метаморфоза растений», и «Фауст», и ясные, легкие лирические стихотворения — они все пересекаются в нутряной глубине гиганта Гете. Понять Блока, понять его «Двенадцать», его «Прекрасную Даму» без этого пересекающегося единства, без «феории» Блока, без конкретной философии Блока — значит Блока не понять, значит отдать его на раскромсание жалких эстетическо-стилистических приемов и всякой той партийности, о которой он сам говорит, что эта политическая партийность — Маркизова лужа. Не отдать Блока Маркизовой луже — это и значит заговорить о нем, быть может, не вполне понятно, разглядеть его образы, как они нарастали в его сознании один за другим. Все, что написано, например, о «Прекрасной Даме», есть пошлость, есть плоскость. Воображать себе поэта Блока так, что, вот, наивное поэтическое сознание здесь пленилось Средними веками и воскресило изжитую легенду, а потом пришло к мужественным гражданским темам и, наконец, осознало свое место, — это именно образец плоского понимания, растерзывающего единство его поэзии. «Прекрасная Дама» без «вольфильства», без вольной конкретной философии — непонятна, потому что она имеет в себе огромную философию, потому что сам Блок, когда приближался к циклу этих тем, был конкретным философом. Философ — не тот, кто пишет кипы абстрактных философских книг, а тот, кто свою философию переживает во плоти. Такое стремление к воплощению своих философских переживаний в образах и есть воплощение в известный период идеологических устремлений Блока в образ «Прекрасной Дамы».

Понять «Прекрасную Даму» без эпохи девятисотого, девятьсот первого года — невозможно. Национальные поэты суть всегда органы дыхания, органы самосознания или широких, или малых кругов, но всегда каких-то коллективов, и если Блок в девятисотом, девятьсот первом и втором годах пропел нам о «Прекрасной Даме», то мы понимаем, что он «интериндивидуален», что он выразитель каких-то устремлений, каких-то философских чаяний.

Что же это было за время? Если мы попробуем пережить девяносто седьмой, девяносто восьмой и девятый годы, тот период, который отобразился у Блока в цикле «Ante lucem», то мы заметим одно общее явление, обнаруживающееся в этом периоде: разные художники, разные мыслители, разные устремления, при всех их индивидуальных различиях, сходились на одном: они были выражением известного пессимизма, стремления к небытию. Философия Шопенгауэра была разлита в воздухе, и воздухом этой философии были пропитаны и пессимистические песни Чехова, одинаково, как и пессимистические песни Бальмонта, — «В безбрежности» и «Тишина», — где открывалось сознанию, — что «времени нет», что «недвижны узоры планет, что бессмертие к смерти ведет, что за смертью бессмертие ждет».

В разных формах этот колорит сине-серого, сказал бы я, цвета, отпечатлевался. Если бы вы пошли в то время на картинные выставки, то вы увидели бы там угасание гражданских и бытовых тем, вы увидели бы пейзажи, — обыкновенно зимние пейзажи на фоне синих зимних сумерок; вы увидели бы этот колорит зимнего фона, тот колорит, который отпечатлелся в «Ante lucem» Блока: «земля мертва, земля уныла», «назавтра новый день угрюмый еще безрадостней взойдет». Это были девяностые годы. Теперь, в девятисотый, девятьсот первый год — все меняется: пробуждается известного рода активность, в русском обществе распространяется Ницше; звучит: — времена сократического человека прошли, Дионис шествует из Индии, окруженный тиграми и пантерами, начинается какое-то новое динамическое время. Это отразилось и в другом: религия буддизма сменилась религиозно-философским исканием, христианским устремлением, линия безвременности перекрестилась с линией какого-то большого будущего, во времени получился крест, и крестом этого страдания, этого трагического разрыва, этого перелома в сознании были окрашены целые слои тогдашней русской интеллигенции, еще не соединенной в кружки, но переживавшей каждый в своем индивидуальном сознании это время.

Это было время смерти Владимира Соловьева, время начинающегося интереса к его философии.

Линия от пессимизма, с одной стороны, вела к трагизму Ницше и к активному боевому мистицизму, с другой стороны, через Шопенгауэра и Гартмана, она вплотную придвигала нас к проблеме, выдвинутой Владимиром Соловьевым. Философию Владимира Соловьева в то время не понимали как динамическую, — она понималась как абстрактная философия; но были иные из соловьевцев, которые понимали, что это — философия жизненного пути, что без жизненного пути и конкретизации, без всех выводов из религиозно-философской концепции Владимира Соловьева к жизни эта философия мертва, — она лишь метафизика среди других отвлеченных метафизик. Вот в этом — максимализм: в стремлении «низвести зарю», в стремлении конкретизировать максимум теоретических чаяний в первом же конкретном шаге (я уже, товарищи, здесь однажды на докладе «О максимализме» очертил конкретный максимализм не в признании максималистических утопий, а именно в первом шаге от максимума к конкретному его воплощению). Между максималистической утопией и ее воплощением в первом шаге лежит такая бездна, которая, например, отдаляет эмпедоклову философию стихий от мифа об Эмпедокле, когда философ стихий пожелал соединиться со стихиями, т. е. бросился в Этну; в этом первый позыв к конкретному максималистическому шагу: — соединиться со стихиями, т. е. сжечь себя в Этне.

Фауст был абстрактным максималистом, но когда он стосковался по конкретному, он понял, что ему остается только умереть, ибо он абстрактен. От чаши с ядом его отделил пасхальный возглас — Christ ist erstanden! — Христос Воскресе! Он ставит чашу, входит в жизнь — первая встреча с жизнью, встреча с Гретхен. Он запутывается, он падает, — разумеется, не как Дон-Жуан, а как тот конкретный философ, который свое стремление к жизни желает воплотить в первом же шаге. И тут-то его абстрактное сознание, Мефистофель, мешает ему, тут он не понял тонуса явления Гретхен, — той, которая в последней сцене второй части «Фауста» стоит около Матери Небесной, как та, которая должна была бы Фауста повести к Ней; — Гретхен должна была быть для Фауста Беатриче, но Фауст не понял Гретхен, он не мог понять, осмыслить образа, символически явившегося перед ним, — отсюда трагедия Фауста, отсюда следующие перипетии вплоть до последней сцены «Фауста», где Фауст осуществляет свой конкретный максималистический шаг, тогда, когда, вырванный из «поэзии далей», перенесенный духовной мыслию из «Puppenzustand», кукольного состояния, он вырастает в четвертом Гиерофанте, в докторе Марианусе. И тогда раздается возглас другого Гиерофанта: «Das Unbeschreibliche hier ist's gethan»! — неописуемое свершилось, — максималистический акт нашел свое завершение. Между абстрактным максимализмом и конкретно жизненной чашей и лежат две части Фауста, лежит целый путь жизни.

И вот, когда мы хотим понять конкретное устремление девятисотых годов, понять ту зарю, которая светила поколению молодых символистов того времени, надо именно в этом стремлении найти пересечение между абстрактной теорией и конкретным жизненным путем — соединить временное с вечным, т. е. прийти к Символу, потому что только такое соединение есть Символ, а все остальное — пустые игрушки.

Блок был символист до мозга костей, теоретик и поэт в их неразрывной связи. Он понял призывы зари Владимира Соловьева, как наступление громадной мировой эпохи, переворачивающей все, революционизирующей наше сознание до последней конкретности. Что Блок был в этом периоде именно таким философом, показывает его многочисленная переписка, хотя бы те письма, которыми он обменивался в тот период со мной: в них именно выдвигались вопросы о том, что есть теократия Соловьева, что есть Третий Завет, что есть новая религиозная эпоха, что есть воплощение духовного в жизненном. В конце концов, мобилизовался в то переломное время целый ряд вопросов, которые в истории культуры неоднократно в разных столетиях поднимались и в своем синтетическом образе встали и соединились в тот Символ, который Соловьев провозгласил как прославленное человечество Третьей Эры культуры, той новой эры, о которой он сказал: «Знайте же, Вечная Женственность ныне в теле нетленном на землю идет»… (В теле — слышите!) «В свете немеркнущем новой богини небо слилося с пучиною вод». Вот в этом слиянии неба с пучиною вод — Софии отвлеченной с конкретизацией ее до последней степени — и есть та проблема, которая занимала Данте. У Данте есть один сонет, где он говорит о глазах своей возлюбленной, о сладком веянии, которое излучается этими глазами. И кому же это пишет Данте? — Сонет посвящен Метафизике. Господа, или Данте был дурак, или мы не понимаем чего-то, мы не понимаем, что есть конкретная философия, что есть живая мысль, что есть действительный подлинный завет соединения с мыслью, что есть конкретный смысл, который не довольствуется абстрактным, который утопический максимум опрокидывает в первом конкретном шаге, желает максимум видеть в сегодняшнем дне.

И вот, если мы с этой точки зрения подошли бы к первому периоду поэзии Александра Александровича Блока, то мы увидели бы, что вместе с целыми толстыми теоретическими кирпичами, всевозможными анализами проблем, выдвинутых Кантом, Владимиром Соловьевым и другими мыслителями, вместе с этим аппаратом сознание наше сохранило подлинный грунт, откуда вставали эти зори, откуда рождалось это конкретное чувство эпохи.

Александр Александрович был в этот период действительным философом. Он эпоху чувствовал конкретно, так, как он говорит это в одной неизданной заметке, которую я в конце своей речи оглашу. Он говорит в этой своей заметке так: «во время и после окончания «Двенадцати» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг — шум слитный, вероятно, шум от крушения старого мира»… Здесь характерна эта физиологичность, эта органистичность восприятия, это ощущение стихий, почти физическое. Вот такой-то «шум», такую зарю ощущали все те, кто встречали появление нового столетия, когда как бы «расставлялись» события всего столетия со многими кризисами и многими светлыми минутами. Мы сейчас вступили в это столетие, мы разыгрываем первые «зори» этой драмы, которая будет еще разрастаться и разрастаться, которая извлечет еще из нашего сознания много горечи и много радости. Факт тот, что в девятисотом году Блок уже знал о том, что времена изменились, что старое отрезано, что мы стоим перед новым фактором восприятия.

И понять Александра Александровича — это значит понять, что все то, что теоретически он мог бы в то время сказать, было бы только гипотезой, гипотезой для объяснения, — поймите! — конкретного факта; этим фактом был звук зорь. Объяснение, методология — подыскивалась, удачно или неудачно — это другой вопрос. Эмпиризм, конкретность — вот чем характеризовано это время, и в этом устремлении к конкретизации Блок первый сделал действительные выводы из соловьевства, которое бралось академически. Может быть, он обнаружил в философии Владимира Соловьева опасные, уязвимые черты, но во всяком случае, стихи его неспроста так любил Александр Александрович, ибо он понимал, что если должно быть соединение мистики, философии и искусства в теургии, то отныне поэзия не есть то, чем она была; максимализм чаяния, теургию поэзии, философии и искусства — вот что отмечает Александр Александрович во Владимире Соловьеве.

Его разговоры того времени, его письма вовсе не показывают нам какого-то «романтика», нет, они показывают человека весьма и весьма реально настроенного, желающего нечто физиологически ощутить, нечто до конца провести в жизнь, неудовлетворенного крахом абстрактных утопий. Мы видим в этом периоде, как сине-серый цвет эпохи девяносто седьмого — девяносто девятого годов сменяется красным цветом зари. У Гете есть отрывок о чувственно-моральном восприятии красок, и кто хоть немного знаком с его теорией цветов, тот знает, что без этого отрывка о чувственно-моральном восприятии красок мы ничего не поймем у Гете в его теоретическом мировоззрении. Всякий помнит эту красочную палитру; краска здесь делается символом какого-то умственного и психического восприятия. Поэтому очень характерно, когда мы с эстетической точки зрения берем эту гамму сине-серого фона зимних пейзажей жизни девяностых годов. А когда мы берем пейзажи девятьсот второго года, то мы видим всюду — яркие закаты, яркие закаты, яркие закаты. Мы знаем, что во время как раз этого перелома «Тишина» Бальмонта сменилась его «Горящими зданиями»: Бальмонт начинает поджигать здания! — и мы чувствуем, что у Бальмонта этот пожар начинает вкладываться в сознание. Эту зарю, этот пожар, совершенно иначе осознанный, философски осознанный, воспринимает Александр Александрович. Он говорит в девяносто девятом году, что «земля мертва, земля уныла», но — вдали рассвет. Через год приблизительно он пишет — «на небе зарево, глухая ночь мертва, толпится вкруг меня лесных дерев громада, ко явственно доносится молва далекого, неведомого града». Опять тот «звук», о котором он сам говорил! Какого же града? Того нового культурного единства, того Третьего Завета, который в религиозно-философской мысли в это время оформился. В этом единстве Блок осознал реальность, неслучайность.

Популярные книги

Измена. Испорченная свадьба

Данич Дина
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Испорченная свадьба

Приручитель женщин-монстров. Том 1

Дорничев Дмитрий
1. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 1

Профессия: ведьма (Тетралогия)

Громыко Ольга Николаевна
Белорийский цикл о ведьме Вольхе
Фантастика:
фэнтези
9.51
рейтинг книги
Профессия: ведьма (Тетралогия)

Эволюция мага

Лисина Александра
2. Гибрид
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Эволюция мага

Прометей: Неандерталец

Рави Ивар
4. Прометей
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
7.88
рейтинг книги
Прометей: Неандерталец

Газлайтер. Том 12

Володин Григорий Григорьевич
12. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 12

Вечный Данж VI

Матисов Павел
6. Вечный Данж
Фантастика:
фэнтези
7.40
рейтинг книги
Вечный Данж VI

Ученик

Губарев Алексей
1. Тай Фун
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Ученик

Бальмануг. Студентка

Лашина Полина
2. Мир Десяти
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Бальмануг. Студентка

Скрываясь в тени

Мазуров Дмитрий
2. Теневой путь
Фантастика:
боевая фантастика
7.84
рейтинг книги
Скрываясь в тени

Я тебя верну

Вечная Ольга
2. Сага о подсолнухах
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.50
рейтинг книги
Я тебя верну

Тринадцатый

NikL
1. Видящий смерть
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
6.80
рейтинг книги
Тринадцатый

Князь Барсов

Петров Максим Николаевич
1. РОС. На мягких лапах
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Князь Барсов

Попаданка

Ахминеева Нина
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Попаданка