Памятник либертину
Шрифт:
— Кажется, два происшествия публика слила в одно, — заметил я.
— Похоже на то. Учтите, что в год святотатства на мосту старший из юношей был в возрасте д’Артаньяна и нисколько не более разумен. А для подобного акта нужен именно разум, причём циничный, холодный и злобный.
— Кажется, я понимаю, — ответил я.
— Возможно, вы и правы, — с видимой неохотой откликнулся мой информатор. — Но не будем обвинять всуе никого, тем более самого обвинителя. Дело об осквернении святыни получило новую пищу, как можно было упустить такую возможность?
— Их арестовали обоих, — я кивнул.
— Сеть была растянута широко, в неё едва не попали почти все отпрыски благородных кровей, но скрыться не удалось только
— Суд настаивал на показательном процессе, — подтвердил я. — Знакомо.
— Однако решение менялось не единожды, будто юристы не были уверены в своей правоте. Де ла Барр, между прочим, имел твёрдое алиби на самую важную для обвинителей ночь, однако внимать ему никто не собирался. Сначала юношей приговорили к работе на галерах. Потом к сожжению живыми на медленном огне. Впрочем, д’Эталлонда после всяческих мытарств отпустили, хорошенько оштрафовав: посовестились. Де ла Барра решили в конце концов сжечь мёртвым, предварительно вырвав язык за богохульство, отрубив кощунственную правую руку и лишь напоследок голову.
Он подал апелляцию в парламент — её отклонили. Дюваль де Суакур мог торжествовать.
И вот тогда для совершения правосудия был вызван исполнитель. Так называемый мсье де Пари.
— Которым был Шарль-Анри, третий из знаменитой династии Сансонов?
— Вот именно. Дед его был пикардийский дворянин из хорошего рода, чья злосчастная карьера началась как раз в Аббевиле, и вот внуку суждено было на короткий срок вернуться.
— Да, я помню. И что же — Аббевиль не имел своего собственного палача?
— Вполне возможно. Хорошие мастера всегда редкость, а к тому же подобный шаг выглядел своего рода поблажкой и своеобразной честью приговорённому: никто никогда не лишал Сансонов дворянства.
— Мне кажется невероятным, что дело вообще дошло до приговора.
— Как ни удивительно, горожане тоже не верили. Скорее, не принимали всерьёз. Не те были времена: всеобщая просвещённость, энциклопедия Дидро и д’Аламбера едва ли не в самих королевских покоях. Да, глупцы. Без сомнения — фанатики. Фанатизм обыкновенно шествует рука под руку с развратом, а разнузданность чревата нетерпимостью, вы такое замечали?
— Система противовесов.
— Вот именно. Так о чём это я? Да, безусловно, святоши, притравленные на редкостную дичь. Но в большинстве своём не полные изуверы. Всеобщее мнение было — и кстати, не без оснований — таким, что де ла Барру хотят всего-навсего преподать урок. Застращать, имея в некоем дальнем кармане готовенькое помилование. С таковой мыслью и на зрелище стекались.
— «Никогда бы не подумал, что благородного человека можно предать смерти за такую малость. Je ne croyais pas qu’on p^ut faire mourir un gentilhomme pour si peu de chose», — процитировал я.
— Эти слова вложил в уста юноше мсье де Вольтер, — старик глубоко кивнул, то ли подтверждая, то ли противясь сказанному. — Однако вместе с господином Франсуа-Мари Аруэ их мог бы повторить любой из тех, кто ждал исхода дел на главной площади Аббевиля, загодя застолбив себе либо место на брусчатке, либо окно в одном из домов вокруг неё и рядом с ратушей, куда на днях перевели осуждённого.
Кажется, лишь последний не верил в то, что отделается пустяками.
В ночь перед восшествием на эшафот, когда Жану-Франсуа стало известно, что исполнитель уже прибыл и устроился на ночлег, он попросил свою милую аббатису позвать к нему духовника. Тот явился почти сию же минуту — говорят, часовые слегка удивились такому обстоятельству.
Шевалье удивился ещё больше: монах был похож на приятеля аббатисы как две капли воды, но то был вовсе не он!
Как бы объяснить вам потолковее. Существует конкретное представление о том, как должно выглядеть то или иное, однако жизнь непременно искажает его, обращая в дурную копию самого себя, мутное отражение или скверный чекан, втиснутый в негодную для сего дела материю. Так вот — здесь ничего подобного не было. Доминиканец, которого наш дворянин помнил с детства, был своей собственной идеей, отчищенной до блеска: тёмное сияние, сверкающая тьма…
— Кто вы? — спросил шевалье, позабыв всякие приличные титулования. — Если тот, другой — то имейте в виду: ничто так не утверждает веру в Христа, как наличие в этом мире дьявола.
— Вы очень умный юноша, дорогой Жан-Франсуа, — ответил монах, слегка улыбаясь, — и на редкость наблюдательны. Но успокойтесь: хотя личность, кою не стоит упоминать всуе, нелегко разоблачить, всё же это не причина вам быть столь подозрительным ко мне, грешному. Тем более что я ничего от вас ровным счётом не потребую: ни души, которая, кстати, принадлежит отнюдь не вам, а Господу нашему, ни пактов сомнительного свойства. Лишь об одном умоляю: выслушайте меня спокойно и хладнокровно.
На последнем слове в отверстых зрачках монаха завращались пламенные вихри; почему-то именно это обстоятельство несколько примирило шевалье со странностью обстоятельств.
— Итак, — заговорил лже-доминиканец, — в истории существуют некие как бы паузы, когда она перестаёт шествовать вперёд ровной и планомерной поступью и горестно застывает на перепутье. В такие моменты, которые много позже учёные поименуют моментами сингулярности — вы знаете сие слово, оно означает некую единственность сущих вещей — и точками бифуркации… Тогда от самомалейшего толчка может решиться дальнейшая судьба человечества: с одинаковой вероятностью оно может двинуться по нескольким неизведанным тропам. Сам же выбор одной из них зависит от неких, по внешности, сущих мелочей, знать кои доподлинно может лишь Тот, Кто надо всеми. Вы не знаете и знать вам не дано, насколько способен ваш личный жребий перетянуть чашу мировых весов. Не ведают того и ваши судьи. Они помышляют преподать урок и усмирить волнение масс, а сами раздуют вящую бурю. Вольномыслие из игрушки, коей с наслаждением развлекаются все, обратится в monstrum magnum. По сути своей справедливые требования «раздавить гадину» и «удавить последнего монарха кишкой последнего попа» вместе с повальной модой на безбожие породят хаос. Две кровавых волны захлестнут Францию. Первая нагрянет, когда террор обратится в жерло водоворота, затягивающее виновных наряду с невинными, простолюдинов наравне со знатью и самим королём, соратников в смеси с врагами. От этого земля наших матерей ещё сможет оправиться. Но вторая волна крови накатит на неё, когда во имя защиты молодой республики надо всеми встанет новый тиран: величайший полководец на все времена, талантливый законник, первый консул, император. Вначале Франция в союзе с Россией поглотит всю Европу и насадит в ней свой закон, но восстание поверженных наций вначале умалит её до былых размеров, а затем обратит в прах и пепел.
— Потрясающе, ужасает буквально до полусмерти, но не так уж и ново, — раздумчиво ответил шевалье. — Мсье Казот пророчествовал о том же в несколько иных словах; впрочем, судя по сплетням, он был в довольно-таки интимных отношениях с Вельзевулом. Но вот возьмите меня — я-то что могу изменить в грядущей битве гигантов?
Монах расхохотался так заразительно, буквально по-мальчишески, что даже на губах де ла Барра появилась невольная улыбка.
— Взять тебя… храбро сказано. Сын мой, сопоставь даты. Ныне вечер тридцатого июня тысяча семьсот шестьдесят шестого года, упоминаемый тобою роман о влюблённом дьяволе издан в году семьдесят втором, а предсказание, записанное де Лагарпом со слов самого провидца, датируется восемьдесят восьмым. Ровно через год, в тысяча семьсот восемьдесят девятом, в атмосфере всеобщего ликования поднимет пенную голову исходная волна.