Памятные записки (сборник)
Шрифт:
«Апокрифы в евангелье хотят», – не без ехидства писал тогда Слуцкий.
Часть III
Странное чувство свободы
Война, которую мы ожидали и о которой сочиняли стихи, началась неожиданно.
Об этом после писали генералы и генштабисты, и люди, близко стоявшие к власти. Неожиданным показалось ее начало не только потому, что в возможность дурного не хочется верить, – начало войны было
Предвоенная пропаганда – книги, песни, кино – все, что годами въедалось в сознание, – разрабатывала лишь вариант наступления и победы: на чужой территории, малой кровью. И если можно понять причины военной и экономической неподготовленности к войне, если можно понять страх Сталина, если можно объяснить причины его политики 1939–1941 годов, то уж ничем нельзя объяснить и простить ему, более всех понимавшему неизбежность войны, то, что нация была морально не подготовлена к самозащите. И эта неподготовленность играла не последнюю роль в военном поражении лета и осени 1941 года.
В первые дни войны во главе государства оказался трусливый деспот. И я верю тем, кто писал о сумеречном состоянии его души: тревожно звенела пробка о графин, захлебываясь, булькала вода, когда человек, не пожалевший миллионов своих подданных, вдруг воззвал к «братьям и сестрам», к «друзьям» – он, не признававший ни родства, ни дружбы, – с мольбой о самоотверженности, когда почувствовал, что опасность грозит его шкуре.
Если бы можно было позлорадствовать, то это был момент самого глубокого унижения Сталина. И это публичное унижение он не простил народу.
Осенью и летом 1941 года Сталина спас идеализм русской нации, инстинктом постигшей, что ей грозит позор и разор.
Солдаты сорок первого года, спасая Родину, спасали Сталина. И он отомстил им за это спасение, объявив предателями тех, кто был предан и отдан в пленение, кто не пустил последнюю пулю в висок, кто скитался по лесам и топям Белоруссии и уходил в партизаны.
Он, не решившийся пустить в себя пулю в дни своего позора и унижения, погнал в лагеря и долго расправлялся с теми, кто уцелел, спасая его.
Создатель догматического учения, сам он не был догматиком. И потому обратился к русскому патриотическому сознанию: к чему и к кому еще он мог обратиться – к деревне, помнившей 30-е годы, к людям гражданской войны, уничтоженным в 37-м?
В конце 1941 года он почувствовал мощь нации, несломленность ее духа, взбодрился, собрался и стал приписывать себе победы, и снова стал несгибаем, велик, тверд, напряг волю и сделался хозяином положения – Верховный Главнокомандующий, Генералиссимус всех войск.
– Ему больше всего нравилось быть военным, – как-то сказала мне его дочь.
Он обращался к «внукам Суворова» и «детям Чапаева», к русской военной традиции. Приобщаясь к военной
Как наивны наши славные генералы (и как предусмотрительны бесславные!), приписывая организацию победы Сталину.
Военную победу над Гитлером мог бы одержать и Жуков.
Люди одного варианта, мы не думаем о том, что могли бы победить без Сталина, может быть, меньшей кровью, с лучшим устройством послевоенной Европы. Капитуляция перед союзниками нам не грозила.
…Где-то я читал, что день 22-го июня был пасмурным. У меня в памяти солнечное утро.
Я готовлюсь к очередному экзамену за третий курс. Как обычно, в половине десятого приходит заниматься Олег Трояновский, сын бывшего посла в Японии и США, а ныне и сам посол.
Это спокойный, дружелюбный и замкнутый юноша. Немного растягивая гласные на английский манер, он говорит:
– Началась война.
Включаем радио. Играет музыка. Мы еще не знали о функции музыки во время войны и не умели разгадывать ситуацию по музыкальным жанрам.
Война? Может быть, просто наши войска вступили куда-нибудь, как в Западную Украину, Бессарабию и Прибалтику? Недавно было успокаивающее разъяснение ТАСС. Стоит ли беспокоиться?
Решаем заниматься. И Олег соглашается. Он спокоен, как обычно.
Однако занятия все же не ладятся. Я понимаю, что, если не сообщу о войне Слуцкому, он мне этого никогда не простит. Такая информация может посрамить известную в Юридическом институте пару: Горбаткина и Айзенштата – основателей агентства «Айзенштат-пресс энд Горбаткин-пост», самых осведомленных людей в Москве.
Через полчаса я стучусь в знакомую комнату в общежитии Юридического на Козицком, где прежде, говорят, был публичный дом, а сейчас Институт истории искусств.
Слуцкий и его сожители жуют бутерброды, толсто намазанные красной икрой. Кто-то из студентов получил посылку из дома.
– Война началась, – говорю я спокойно.
– Да брось ты, – отвечают юристы.
Я присоединился к ним, не стараясь переубедить. На всякий случай включили громкоговоритель.
Когда мы доедали посылку, объявили о выступлении Молотова.
– Сопляк, – с досадой сказал мне Слуцкий. Он никому не успел сообщить о начале войны…
Москва была неузнаваема, когда мы вышли на улицу Горького после известной речи. Народ куда-то спешил встревоженно и понуро.
Не зная, что делать, я купил цветы и отправился к Л., с которой до войны был в ссоре. Все, что произошло вчера, принадлежало уже другой эпохе: «до войны». Солдату полагалась невеста, которая провожает его на войну, которой он почему-то дарит на прощание пику и саблю («Подари мне, сокол…»), а та машет ему вслед «синим платочком»…