Пан Володыёвский
Шрифт:
— А вы об этом Кшисе скажите, мне материя эта незнакома, — сказала Бася и, обернувшись к панне Дрогоёвской, позвала:
— Кшися! Кшися! Иди сюда, я что-то тебе скажу!
— Вот я! — отвечала панна Дрогоёвская.
— Пан Заглоба говорит, что ни одна особа перед Кетлингом не устоит, глядеть на него опасно. Я смотрю, и как будто бы ничего, а ты?
— Бася! Бася! — строго, словно читая мораль, произнесла Кшися.
— Признавайся, нравится он тебе?
— Опомнись! Знай меру! И не болтай всякий вздор, пан Кетлинг идет сюда.
Кшися не успела еще и сесть, как Кетлинг приблизился и спросил:
— Смею ли я сим славным
— Милости просим! — отвечала панна Езёрковская.
— Тогда спрошу смелее — о чем шла речь?
— О любви! — выпалила, не задумываясь, Бася.
Кетлинг сел рядом с Кшисей. Минуту они молчали, потому что Кшися, обычно умевшая поддержать беседу и светский тон, в присутствии этого рыцаря как-то странно робела. Наконец он сказал:
— Правда ли, разговор шел о столь возвышенном предмете?…
— Да! — тихим голосом отвечала панна Дрогоёвская.
— Я был бы счастлив услышать ваши мысли на сей счет, сударыня.
— Простите, сударь, мне и смелости, и ума на такой ответ не хватит. Тут, пожалуй, за вами первое слово.
— Кшися права! — вмешался Заглоба. — Говори же!..
— Ну что же, спрашивайте, сударыня! — отвечал Кетлинг.
Он устремил взор к небесам, задумался, а потом, не дожидаясь вопросов, заговорил тихо, словно сам с собою беседуя:
— Любовь — тяжкое бремя: свободного она делает рабом. Как птица, пронзенная стрелой, падает к ногам охотника, так и человек, сраженный любовью, припадает к стопам любимой. Любовь — это увечье, человек как слепец, кроме нее, ничего вокруг не видит…
Любовь — это грусть, ведь когда еще мы проливаем столько слез и вздыхаем так тяжко? Кто полюбил, тому на ум нейдут ни наряды, ни танцы, ни охота, ни игра в кости; он часами сидит, обняв колени, и тоскует так тяжко, будто близкого друга лишился.
Любовь — это болезнь, ведь влюбленный бледен лицом, под глазами у него тени, в руках дрожь, он худ, помышляет о смерти или бродит как безумный, с нечесаными кудрями, сто раз на песке милое имя пишет, а когда имя сдует ветер, говорит: «Несчастье!..» и заплакать готов…
Тут Кетлинг на мгновенье умолк. Кто-нибудь сказал бы, что он погрузился в раздумья. Кшися слушала его слова как музыку, всей душой. Ее оттененные темным пушком губы были приоткрыты, а очи устремлены на рыцаря. Волосы лезли Баське на глаза, трудно было догадаться, о чем она думает: но она тоже молчала.
Вдруг пан Заглоба громко зевнул, засопев, вытянул ноги и сказал:
— Из такой любви шубы не сошьешь!..
— И все же, — продолжал снова рыцарь, — хотя любить тяжкий труд, без любви еще тяжелее на свете, что тому роскошь, слава, богатства, драгоценности или благовония, кто любви лишился? Кто из нас не скажет своей любимой: «Ты мне дороже целого королевства, дороже, чем скипетр, здоровья и долголетья дороже…» Влюбленный рад был бы жизнь отдать за свою любовь, а стало быть, любовь дороже жизни.
Кетлинг умолк.
Барышни сидели рядышком, дивясь его пылкости, и умелому красноречию, искусству столь чуждому польским воякам. Даже пан Заглоба, который под конец вроде бы задремал, вдруг встрепенулся и, моргая, стал поглядывать то на девиц, то на Кетлинга и наконец, проснувшись окончательно, громко спросил:
— О чем беседа?
— Хочу сказать вам спокойной ночи! — отвечала Бася.
— Ага! Вспомнил: рассуждали об амурах. И к чему пришли?
— Отделка богаче плаща оказалась.
— Еще бы! А меня сон одолел. А может, и жалобы эти: мечтанья, стенанья, воздыханья. А я возьми да и придумай для складу — засыпанье. И мое слово самое верное, потому что час поздний. Спокойной ночи честной компании, и не докучайте мне больше своими амурами… Боже, боже! Кот мяучит, пока шкварки не съест, а потом знай сидит да облизывается… И я в свое время был вылитый Кетлинг, а влюблялся так страстно, что себя не помнил, баран мог бы меня под зад рогами поддать, я бы не заметил. Но на склоне лет мне всего милее добрый сон, особливо если обходительный хозяин не только до постели проводит, но и напоит так, чтоб голова сама клонилась к подушке.
— Рад служить вашей милости! — сказал Кетлинг.
— Пойдем, пойдем. Глядите, вон как месяц-то высоко. К погоде: небо чистое, светло как днем! Кетлинг об амурах всю ночь готов рассуждать, но только не забывайте, козочки, он притомился с дороги.
— О нет, я ничуть не устал, в городе отдыхал два дня. Боюсь, панны слушать меня устали.
— Слушая вас, не заметишь, как ночь миновала, — сказала Кшися.
— Нет ночи там, где солнце светит, — отвечал Кетлинг.
Тут они расстались — ведь и правда давно наступила ночь. Опочивальня у девиц была одна, и они, как водится, подолгу болтали перед сном, но на сей раз Басе не удалось разговорить Кшисю, потому что насколько одной хотелось поговорить, настолько другая была молчалива, на все вопросы отвечала вполслова — да, нет. И каждый раз, когда Бася заводила речь о Кетлинге, смешно изображая его, Кшися нежно обнимала ее за шею, умоляя оставить насмешки.
— Он хозяин этого дома, — говорила Кшися, — он приютил нас… и тебя отметил и полюбил сразу…
— Неужто? — спрашивала Бася.
— Разве можно тебя не любить, — отвечала Кшися. — Все тебя любят, и я, я тоже…
С этими словами она приближала чудное лицо свое к Басиному лицу, терлась щекой об ее щеку, целовала ей очи.
Наконец они угомонились, но Кшися долго не могла уснуть. Какая-то тревога томила ее душу. Сердце начинало вдруг биться так часто, что она прижимала руки к нежным своим персям, лишь бы унять его биение. Стоило ей закрыть глаза — в каком-то чудном сне, прекрасное лицо склонялось над ней, и тихий голос шептал: «Ты мне дороже целого королевства, дороже, чем скипетр, здоровье и долголетье, жизни самой дороже!»
ГЛАВА XII
Спустя несколько дней пан Заглоба писал Скшетускому письмо, заключив его такими словами:
«А ежели я до коронации к вам выбраться не сумею, не дивитесь. Не мое к вам пренебрежение тому причина, но суть в том, что дьявол не дремлет, а я не хочу, чтобы он пташку из моих рук спугнул и неведомо что подсунул. Худо будет, коли Михалу к его приезду не смогу я сказать: «Эта-де просватана, а гайдучок vacat «Свободен (лат.).». На все воля божья, но полагаю, что, узнав такую новость, Михал не станет упираться, и все без особых praeparationes «Приготовлений (лат.).» уладится, так что приедете к свадьбе. А пока, вспомнив Улисса, придется мне прибегнуть к кое-каким уловкам, вести интригу, хоть и нелегко мне это, ибо всю жизнь правда была мне хлебом насущным, и ею я весь век бы кормился. Но ради Михала и любимого моего гайдучка я готов взять на душу грех, оба они — чистое золото. За сим обнимаю вас вместе с пострелятами и к сердцу прижимаю, всевышнему и его милости препоручая».