Пан
Шрифт:
Дамам он выказывал высшую степень учтивости. С Эдвардой он был внимателен и приветлив, порой обращался с ней отечески и, как не раз прежде, педантически ее наставлял. Стоило ей упомянуть дату, сказать: «Я родилась в тридцать восьмом году», — как он спросил: «В тысяча восемьсот тридцать восьмом, не так ли?» И ответь она: «Нет, в тысяча девятьсот тридцать восьмом», — он бы нимало не смутился, только поправил бы ее снова, да еще объяснил бы: «Этого не может быть».
Когда говорил я, он слушал вежливо и внимательно, без всякого пренебрежения.
Молодая девушка
Проходит час или два. Я томлюсь, я пью все, что мне ни наливают, я накоротке со всеми, болтаю со всеми. Снова я допускаю промах за промахом, я не в своей тарелке, теряюсь, часто не нахожусь, что ответить на любезность; то я говорю невпопад, а то не могу выдавить ни слова и мучаюсь. Поодаль, у большого камня, что служит нам столом, сидит доктор и жестикулирует.
— Душа! Да что такое эта ваша душа? — говорит он. Тут вот дочь пробста обвинила его в свободомыслии; ну, а кто сказал, что нельзя мыслить свободно? Скажем, иные представляют себе ад, как некий дом глубоко в подземелье, а дьявола столоначальником или, пуще, прямо-таки его величеством. Ну так вот, ему, доктору, хочется, кстати, рассказать о запрестольном образе в приходской церкви: Христос, несколько евреев и евреек, превращение воды в вино, превосходно. Но у Христа на голове — нимб. А что такое этот нимб? Золотой обруч с бочонка, и держится на трех волосиках!
Две дамы сокрушенно всплеснули руками. Но доктор вышел из положения и добавил шутливо:
— Не правда ли, звучит ужасно! Признаю, признаю. Но если повторять и повторять это про себя семь или восемь раз подряд и потом еще немножко подумать, то уж и не так страшно покажется. Сударыни, окажите мне честь, выпейте со мною!
И он бросился на колени перед этими двумя дамами прямо в траву, а шляпу не положил рядом, нет, но высоко поднял левой рукой и так и осушил стакан, запрокинув голову. Я даже позавидовал такой ловкости и непременно выпил бы с ним вместе, да просто не успел.
Эдварда следила за ним глазами. Я сел с нею рядом, я сказал:
— А в горелки сегодня играть будем?
Она вздрогнула и поднялась:
— Помни, нам нельзя говорить друг другу «ты», — шепнула она.
Но я и не думал говорить ей «ты». Я снова отошел.
Проходит еще час. Какой долгий день! Я бы давно уж уехал домой, будь у меня третья лодка: Эзоп в сторожке, он привязан, он, верно, думает обо мне. Мысли Эдварды витали где-то далеко от меня, это было ясно, она говорила о том, какое счастье уехать в дальние, незнакомые края, щеки у нее разгорелись, и она даже сделала ошибку:
— Не будет никого более счастливее меня в тот день...
— Более счастливее, — говорит доктор.
— Что? — спрашивает она.
— Более счастливее.
— Не пойму.
— Вы сказали — более счастливее. Только и всего.
— О, правда? Прошу прощенья. Не будет никого счастливее меня в тот день, когда я ступлю на палубу парохода. Иногда меня тянет куда-то, даже сама не знаю куда.
Ее тянет куда-то, она не помнит обо мне. Я смотрел на нее и по лицу ее видел, что ведь она меня забыла. Слов тут не надо, зачем?.. Просто я смотрел на нее — и видел все по ее лицу. И минуты тянулись томительно долго. Я всем докучал, все спрашивал, не пора ли нам домой. Уже поздно, говорил я, и мой Эзоп в сторожке, он привязан. Но домой никому не хотелось.
В третий раз я подошел к дочери пробста, я подумал: не иначе, как это она говорила о моем зверином взгляде. Мы выпили с нею; у нее был какой-то боязливый взор, она ни на чем не останавливала глаз, устремит их на меня и тотчас же отводит.
— Скажите, фрекен, — начал я, — вам не кажется, что люди в здешних краях сами похожи на быстрое лето? Так же переменчивы и так же прелестны?
Я говорил громко, очень громко, я нарочно так говорил. Не понижая голоса, я снова пригласил фрекен зайти ко мне в гости, поглядеть на мою сторожку.
— Осчастливьте, сделайте такую божескую милость, — молил я ее и уже думал, что бы такое подарить ей, если она придет. Ничего, пожалуй, не найдется, кроме пороховницы, решил я.
И фрекен обещала прийти.
Эдварда смотрела в другую сторону и никакого внимания не обращала на мои слова. Она прислушивалась к тому, что говорят другие, и время от времени вставляла слово в общую беседу. Доктор гадал дамам по руке и болтал без умолку, у самого у него руки были маленькие, изнеженные и на пальце кольцо. Я почувствовал себя лишним и сел на камень в сторонке. День уже заметно клонился к вечеру. Вот я сижу один-одинешенек на камне, думал я, и единственная, к кому бы я тотчас подошел, окликни она меня, вовсе меня не замечает. Ну, да все равно, мне ничего не нужно...
Я чувствовал себя так сиротливо... Я слышал у себя за спиной разговор, в ушах у меня зазвенел смех Эдварды; тут я вдруг вскочил и подошел к ним ко всем. Я уже не владел собой.
— Минуточку, всего одну минуточку, — сказал я. — Видите ли, я сидел там на камне, и вдруг мне подумалось, что вам интересно будет взглянуть на мою коллекцию мух. — И я вытащил коробку. — Простите меня, что я едва не забыл про нее. Сделайте милость, посмотрите, все посмотрите, тут и красные мухи, и желтые, вы посмотрите, я буду рад, очень рад, — и пока говорил, я держал картуз в руке. Потом я сообразил, что я снял картуз и что это глупо, и тотчас надел его.
На минуту воцарилось общее молчание, и никто не прикасался к коробке. Наконец доктор протянул к ней руку и вежливо сказал:
— Благодарствуйте. Так, так, поглядим, что это за штуки. Для меня всегда было загадкой, как делают этих мух.
— Я сам их делаю, — сказал я, переполненный признательностью. И тотчас же пустился объяснять, как я их делаю. — О, это совсем не трудно, я покупаю перья и крючки... мухи не очень удачные, но ведь это только так, для себя. А бывают и готовые мухи, так те очень красивые.