Парадокс Зенона
Шрифт:
– Я пошёл воевать, – раздумчиво произнёс Иосиф, – потому что согласен с моим дядей в одном: надо уничтожить национальное, религиозное, правовое и этическое неравенство…
– Этическое? – Пузищев прыснул. – Долой стыд, что ль?
– Думаю, – заключил Двойрин, обращаясь к Истогину, – что я ответил на ваш вопрос.
3
На городской окраине, у дороги, темнело, окружённое пустырём, приземистое кособокое строение. В недавние приличные времена это был кабак, ныне же здесь – красная
Луна прогрызлась сквозь трёпаное облако, и стало серо от мутного света. Слюдяной блеск обозначил дорогу, что с вечера схватилась ледком. Часовой, смакуя, жевал ломтик восхитительного, хотя и пересоленного сала. То ли сродники, то ли закадычно-душевные друзья кого-то из караульных, поимев сострадание, снабдили заставу и питьём, и закуской.
Где-то плавали вязкие голоса, и часовой встряхнулся. На дорогу вереницей вытягивалась группка. Первым приблизился некрупный человек в куртке шинельного сукна, её ворот прятался под навёрнутым на шею шарфом.
– Кто идёт?
Подошедший назвал пароль: – Баррикада! – Закурив от зажигалки, протянул красногвардейцу раскрытый портсигар.
Парень наклонился и обомлел: папиросы «Мечта»! Где их увидишь теперь, когда стакан самосада идёт по сорок рублей керенками? «Это не нашенский, это из Москвы прибыл начальник», – решил малый, с вожделением беря папиросу.
Другой из группы схватил винтовку часового за ствол, уткнул в грудь парню нож. Пламя зажигалки освещало большой широкий клинок: сталь была белой, молочной, с жёлто-синим отливом по краю.
– Ни звука – и будешь жить! – внушительно сказал мужчина в шарфе.
В избе на соломе тесно лежали спящие. Горела, оплывая, свеча в стакане на подоконнике. Вошедших окатило могучим, неповторимым ароматом перегорающей в утробах самогонки. Некрупный человек с тяжёлым автоматическим пистолетом в руке резко крикнул:
– Не встава-а-ть!!!
Его спутник занёс над головой бутылочную гранату:
– Категорически обещаю – взорву!
Караульных надёжно связали.
В это же время были обезврежены и другие заставы.
4
В предместье, что исстари звалось Форштадтом, встретились эсер Двойрин и казачий войсковой старшина Лукин. Беседовали в рубленом флигеле мукомольной артели. Здесь угревно и душно от топящейся печки-подземки. Стены из тёсаных брёвен отпотели, осклизли, и казалось, что их намылили бурым мылом.
Дюжий Лукин сидел на лавке, слегка подавшись вперёд, пышные усы выступали красивыми полукружьями по сторонам рта. Фонарь, заправленный ворванью, озарял оранжево-чёрные Георгиевские ленточки на груди казака.
Саул Двойрин, снявший куртку и шарф, присел напротив на табуретку, он был в застёгнутой до горла шевиотовой тужурке, на впалых щеках, на угловатом подбородке завивалась редкая коротенькая бородка. У него худое, лишённое красок лицо человека, измождённого голодом или болезнью. Но это обманчиво. Войсковой старшина знает: Двойрин здоров, быстр и неимоверно вынослив. «Одержимый!» – Лукин помнит, с каким сложным, замысловатым чувством он знакомился с этим штабс-капитаном пару месяцев назад. Еврей, эсер!.. Ну не насмешка ли судьбы: идти против дьявола об руку с лешим?.. На вопрос, серьёзна ли его ненависть к большевикам, Двойрин тогда ответил затаённо-страстным, запавшим вглубь голосом:
«Кровавые исторические провокаторы! Они провоцируют враждебность к святым идеалам революции, они неизмеримо гнуснее самых отъявленных реакционеров…»
Казак про себя заметил: «Говорит так, будто сейчас спустит курок. Встреться мы с ним в девятьсот пятом – он с точно такой же яростью целился бы в меня».
Весной восемнадцатого подпольщик прицеливался в большевиков. Прицеливался, когда их, случалось, бывала толпа против него одного. Лукин не мог отогнать безотрадную мысль, что голову Двойрина красные предпочли бы, пожалуй, сотне казачьих голов.
Сейчас подпольщик докладывал войсковому старшине как главному в предстоящем деле:
– Пути в город открыты. Гарнизон спит.
– В последнем я не уверен, но караулы вы сняли похвально! – сказал Лукин с грубой мрачностью.
Ожидался отряд, который уже должен был выступить из рощи. Ему предстояло с налёта захватить военно-революционный штаб. Лукин располагал кое-какими силами и в самом Оренбурге. Сюда загодя просачивались по трое, по двое, поодиночке испытанные повстанцы – безоружные, на случай обыска. Оружие завозили старики и бабы – в телегах под весьма потребными горожанам грузами: дровами, хворостом, кизяком, сеном, под горшками с топлёным молоком. Теперь полторы сотни казаков были в готовности. Им следовало овладеть бывшим юнкерским училищем и его казармами: здесь базировалось ядро красной гвардии.
Двойрин напомнил о большевицки настроенных железнодорожниках:
– В главных мастерских ночуют не менее трёхсот рабочих с винтовками. Когда начнём, они ударят нам в спину. Необходимо…
– Против них будут действовать казаки станицы Павловской, – прервал войсковой старшина. – Вы же знаете план!
Лукин истово держался суждения, что станицы не могут не прислать помощь.
– У нас нет сведений, что казаки на подходе, – сухо заметил штабс-капитан. Взгляд у него был прямой, тяжёлый и странно притягивающий. – Разрешите моим боевикам ударить по мастерским.
– Сколько у вас людей?
– Сорок два. Мы вызовем переполох у красных и хотя бы задержим.
Войсковой старшина поднялся во весь свой рост – встал и Двойрин: он на полголовы ниже казака. «Удар по мастерским нужен позарез!» – понимал Лукин. Как ни хотелось ему не признавать это, он подозревал: в станицах нет единодушной решимости драться. Решаясь на операцию, Лукин чувствовал, как зыбки планы, расчёты. Оставалось довериться судьбе, ибо бездействие было невыносимо.
– Ладно. Полагаю, справитесь, – сказал он так, словно нехотя уступал докучливому просителю.