Парижские могикане. Том 2
Шрифт:
— И во всем этом вы видите…
— … абсолютно достойную, благородную, самоотверженную сторону.
— Вы полагаете, ей можно довериться?..
— Я бы, во всяком случае, так и сделал.
— Если доверитесь вы, дорогой Гаэтано, мне ничего не остается, как последовать вашему примеру; впрочем, я вас опередил: мое письмо написано и лежит вот в этом мешочке. Я спрашиваю, достаточно ли она умна, чтобы понять важность нашего плана.
— Женщины понимают сердцем, генерал. Эта женщина любит; она должна желать славы, известности, величия своему возлюбленному;
— Как же вы объясните то обстоятельство, что эту девушку свободно к нему подпускают? Ведь он находится под неусыпным наблюдением, тем более жестким, что оно ведется скрытно!
— Ему всего шестнадцать лет, генерал! А полиция, как бы строго она ни следила, в некоторых случаях вынуждена закрывать глаза, когда имеет дело с шестнадцатилетним юношей, развитым не по годам и переживающим такие страсти, будто ему все двадцать пять лет! Кстати, она видится с ним только в Шёнбрунне, куда ее проводит садовник, выдающий себя за ее дядю.
— Ну да! Молодые люди полагают, что он им предан, а он, по всей вероятности, находится на службе у полиции.
— Боюсь, что вы правы… Однако достаточно будет посоветовать им держать все в полной тайне…
— Я так и написал в постскриптуме.
— И поскольку я знаю, как проникнуть к нему, не посвящая никого в свои планы…
— Вы уверены, что не заблудитесь в бескрайних садах шёнбруннского парка даже в глухую ночь?
— Я жил в Шёнбрунне в тысяча восемьсот девятом году вместе с императором. Кроме того, у меня есть план, который он сам передал мне на острове Святой Елены…
— И потом, надо все-таки полагаться на случай, на Провидение, на Господа Бога! — решительно произнес генерал. — Почему же все-таки его нет?
— Прежде всего, почему вы думаете, генерал, что его нет? Бедный мальчик! Он полагает, что о его любви никто не знает, и боится ее выдать, если будет сидеть в эрцгерцогской ложе, выставив напоказ свои чувства, которые вряд ли сумеет сдержать! И потом, как я вам уже говорил, он, возможно, уже в зале, но инкогнито. Наконец, он не любитель музыки, как уверяют некоторые. Очевидно, он хочет показать Розене, что пришел только ради нее самой, и вполне возможно — скорее всего так оно и есть! — что он пропустит оперу и явится только на балет.
— Все это, Гаэтано, могло бы быть, как говорится, истинной правдой, если только… если только он не заболел, слишком серьезно заболел и не сможет выйти.
— Опять вы возвращаетесь к этой роковой мысли?
— Да, дорогой, Гаэтано, да… У него слабое здоровье, а он, несчастный, растрачивает силы, как будто их у него много!
— Возможно, слухи о его слабом здоровье нарочно преувеличены, как, впрочем, и об излишествах, которым он якобы предается. Как только я увижу его вблизи, я буду знать, как к этому относиться. Я вам сейчас только сказал, что ему шестнадцать лет или будет шестнадцать через месяц; в этом возрасте сок бродит и молодое деревце спешит выбросить первые листочки!
— Гаэтано! Вспомните, что третьего дня нам сказал его доктор; вы служили мне переводчиком, верно? Значит, вы не забыли его слов. Ведь вы не меньше меня испугались, когда он нам рассказал о его буйном характере и хилом телосложении! Это высокая и хрупкая тростиночка, которая при малейшем ветерке дрожит и клонится долу… Эх, если бы можно было увезти его с собой в Индию!.. Уж там бы он окреп под горячим солнцем, как гангский бамбук, которому нипочем любые ураганы!
Не успел генерал договорить, как дирижер взмахнул палочкой. Оркестр заиграл увертюру к «Дон Жуану» Моцарта, этому шедевру немецкой музыки; однако оба друга слушали довольно равнодушно, озабоченные отсутствием лица, появления которого они ожидали с таким нетерпением.
Должно быть, наши читатели уже догадались, что ждали они прославленного и вместе с тем несчастного юношу, получившего еще в колыбели титул короля Римского, которому грамотой от 22 июля 1818 года император Франц II присвоил титул герцога Рейхштадтского, позаимствовав это ставшее историческим имя у одной из земель, отданных Австрией в удел наследнику Наполеона.
Итак, индийский генерал и его друг с нетерпением ожидали герцога Рейхштадтского; девушка, на которую они возлагали все свои надежды, была знаменитая Розена Энгель, прекрасная танцовщица, из-за которой, как мы видели в начале предыдущей главы, пришла в волнение вся Вена.
Опера завершилась под скупые аплодисменты толпы, которая, несмотря на уважение к шедеврам, как правило, жертвует прошлым ради настоящего. Все ложи замерли, пока звучала музыка, но теперь отовсюду стало доноситься шушуканье, похожее на жужжание пчел или щебет птиц, шумно и весело встречающих рассвет.
Антракт продолжался двадцать минут. За это время двое друзей снова осмотрели одну за другой все ложи, но юного принца так и не увидели.
Дирижер подал знак — началась увертюра к балету, и после нескольких тактов снова поднялся занавес.
Сцена представляла собой живописное предместье индийского города с беседками и пагодами, статуями Брахмы, Шивы, Ганеши и богини добра Лакшми; в глубине — золотые берега Ганга, сверкающие под темно-синим небом.
Стайка юных девушек в длинных белых платьях выпорхнула на авансцену, распевая восхитительный пантун с таким припевом:
Oum mani padmei oum! Ней! gemma lotus heu! — гимн алмазу Ненуфару, который, как утверждают тибетские мудрецы, ведет всех, кто его воспевает, прямо в царство Будды.
Видя азиатские декорации, слушая индийскую песню, которую пастухи распевают хором по вечерам, когда ведут с пастбищ стада коз и овец, оба друга сразу узнали балет, что им собирались показать. Это было подражание — наполовину опера, наполовину пантомима — старинной пьесе индийского поэта Калидасы (к этому времени во Франции уже существовал ее перевод, известный под названием «Узнание Шакунталы»). Молодой венский поэт увидел роскошный кортеж индийского генерала и возымел любезное намерение — оказать свой собственный прием гостю, напомнив ему о его любимых песнях, костюмах, танцах, синем небе, чтобы гость не соскучился без них на чужбине.