Парижский апофегей козленка
Шрифт:
Но эту историю я вспомнил по другому поводу. Дело в том, что возвращались в Москву мы уже под самый Новый год, когда авиалинии перегружены, и прочно застряли в Сыктывкаре – билетов не было. Мы двое суток спали в зале ожидания, и я понял: выход только один – охмурить толстых теток-кассирш, у которых всегда припрятаны билеты для отдельных хороших людей. Но мы к этой категории не относились, потому что деньги должны были получить только в Москве, а в тот момент потратили последние командировочные и были отвратительно бедны. Но теток я все-таки охмурил: тонкой лестью и душевными разговорами. Это было несложно. Продавцы и кассиры – самые одинокие в мире люди! Когда мы уже летели в столицу, Неонилин вдруг сообщил мне, что всю поездку внимательно наблюдал за мной и сделал любопытный вывод: в каждой неординарной ситуации я, оказывается,
Он так и не поверил, но это была чистая правда. Впоследствии я ознакомился с книжкой Карнеги и, между прочим, не нашел для себя ничего нового. А вот Неонилин, знавший Карнеги досконально, в результате однажды попал в скверную ситуацию. Оказавшись в такси без копейки денег, он стал действовать строго в соответствии с указаниями знаменитого американца и был зверски избит распоясавшимся шофером, которому, оказывается, в тот день уже третий раз отказывались платить по счетчику. После полученных травм несчастный Неонилин уже не мог писать в рифму, а тем более сонеты, не говоря уже о «венках». Сил у него хватало только на верлибры… Такая резкая смена стиля была тут же замечена критикой, резко осудившей столь вызывающий разрыв с плодотворной классической традицией. Обычно после подобной выволочки, особенно в те, доперестроечные времена, поэты моментально возвращались к традиционным формам, а верлибры, если и продолжали писать, прятали в стол или несли на хранение в «саркофаг» Горынина. Но Неонилин был не в состоянии сочинять по-другому: важная часть мозга, ведающая рифмами и размером, безмолвствовала. Ничего, кроме верлибра, не получалось. Тогда по нему ударили тяжелой артиллерией в партийной периодике. Результат не замедлил сказаться: кафедра русистики Эдинбургского университета присудила ему престижную премию имени Элиота и объявила его лидером советского верлибра. В Москве он теперь бывает очень редко, но летает отнюдь не в Сыктывкар, а в Париж, Лондон, Рим, Прагу… Так что в нашем споре – должен ли человек, чтобы достичь успеха, знать Карнеги, – признаюсь, победил Неонилин…
Итак, я получил в кассе деньги и пошел к скамейке возле Льва Толстого за Витьком, но его там не оказалось. Поразмышляв, куда он мог деться, и довольно быстро догадавшись, я отправился в ресторанную мойку, куда можно было пройти прямо из скверика через служебный вход. Так и есть. Нахмуренная Надька в оранжевых резиновых перчатках молча ополаскивала бокалы, а Витек, облокотившись об эмалированную раковину, смотрел на нее долгим виноватым взглядом.
– Ну Надь! – говорил он.
– Что – Надь?
– Улыбнись!
– Перетопчешься.
– Правильно, Надюха! – похвалил я. – Гони его. От него же одни неприятности. Видишь, тебя из-за него в посудомойки перевели. Будешь с ним встречаться, вообще в уборщицы переведут!
– А это не ваше дело! – буркнула Надюха.
– Да! – подхватил Витек. – Чего ты в мою личную жизнь лезешь?
– Твоя личная жизнь принадлежит литературе. Пошли обедать!
Я крепко взял Витька под локоть и повел в ресторанный зал, мы сели, и я огляделся. Возле камина, в самом почетном закутке – на этом столике всегда стоит табличка «Заказано», – уже сидели Анка и Чурменяев. Они пили шампанское. Он что-то рассказывал, а она смеялась, откидывая назад голову. Я вскочил, пошел к метрдотельше и оплатил свой вчерашний счет. Она открыла ящик стола и довольно долго искала мои «командирские» среди перепутавшихся ремешками часов, похожих на клубок зимующих змей. Вернувшись за столик, я заказал полноценный обед с тремя закусками и бутылку водки.
– Ну, за твое светлое будущее, Витек! – провозгласил я.
– О’кей – сказал Патрикей! – кивнул он.
На первое был бульон с профитролями, и Витек чуть не подавился от смеха, потому что «профитроли» напомнили ему какое-то крайне неприлично ругательное слово. Когда мы ели котлеты, подошел заступивший на пост Закусонский.
– Как жизнь молодая? – спросил он.
– Амбивалентно, – скосив глаза на мой правый указательный палец, отозвался Витек.
Я похвалил его взглядом.
– Что будем заказывать? – приступил к делу Закусонский.
– Да мы вроде уже… – самостоятельно буркнул Витек и осекся, заметив мою недовольную гримасу.
– А вот что, – сказал я. – Для начала, я думаю, организуй-ка нам развернутое упоминание в обзорной статье! Лучше всего в «Литературном еженедельнике».
– Развернутое?
– Именно!
– Рукопись с собой? – деловито спросил Закусонский, по-официантски что-то помечая в блокнотике.
Я вынул и положил перед ним папку. Он осмотрел ее и сделал над ней несколько пассов, как экстрасенс.
– Та-ак… теплая вещица! Та-ак… Энергетически насыщенная! «В чашу». Хорошее название – емкое… – Он снова черкнул в блокнотике.
– Может, возьмешь почитать? – предложил я и почувствовал, как Витек под столом наступил мне на ногу.
– Зачем? – удивился Закусонский. – Мне и так все ясно. Четвертак.
Он получил деньги и ушел, а я посмотрел на Витька взглядом отца, которому обнаглевший сын пытается давать рекомендации по технике детозачатия. Когда мы пили кофе, появился обходчик Гера. Предвидя его приход, я оставил в бутылке немного водки и маслинку на блюдечке.
– Благодарствуйте! – молвил он, выпив и закусив.
– Как дела?
– Споспешествую.
– Интересуются?
– Зело.
– У меня просьба: когда мы уйдем, отнесешь это – вон ей! – Я протянул ему «командирские» часы и кивнул туда, где, откидывая голову, хохотала Анка.
– Всенепременно! – ответил Гера и по-гусарски щелкнул стоптанными каблуками.
14. Бабушка русской поэзии
Ольга Эммануэлевна Кипяткова жила в высотном здании на Котельнической набережной. В каком году она родилась, никто не мог сказать достоверно, но Блока и Есенина, если заходил разговор, Кипяткова называла соответственно – Саша и Сережа. От тех времен остался ее знаменитый портрет «Девушка в красной косынке» кисти Альтмана. Однако несмотря на красную косынку и членство в РКСМ, она прилично знала латынь и блестяще – французский. Все это наводило на мысль, что образование Ольга Эммануэлевна получила как минимум в гимназии. Известно также, что ее четвертый муж, знаменитый поэт-баталист и адъютант командарма Тятина, был репрессирован. Именно тогда она написала и опубликовала в «Правде» известные стихи:
Мы делили с тобой наслаждения,Сообща упивались борьбой,Но идейные заблужденияНе могу разделить я с тобой!Однако звездный час Ольги Эммануэлевны наступил вскоре после войны, когда Андре Жид, приехав в Москву, добился встречи со Сталиным, чтобы уговорить его дать некоторые послабления советским гомосексуалистам. Ее на эту встречу пригласили в качестве переводчицы, потому что штатные сотрудники французского отдела МИДа оказались лексически неподготовленными к такому щекотливому разговору. Как известно, Сталин мягко, но твердо отверг домогательства Андре Жида, но бойкую, миловидную поэтессу заметил и даже на прощание подарил свой «Краткий курс» с теплой двусмысленной надписью. Об этом стало широко известно, а в писательских кругах установилось твердое мнение о больших связях Кипятковой наверху. И когда она, споря с писательским начальством, говорила: «А вот мы сейчас спросим у…» (далее следовали имя и отчество текущего государственного лидера) – и бросалась к «вертушке», секретари гурьбой оттесняли ее от опасного телефона, уверяя, что по такому пустяковому вопросу не стоит тревожить небожителя и что все они решат в своем профессиональном кругу. Решат, разумеется, положительно!
Пользовалась Ольга Эммануэлевна своими баснословными связями в правительстве и в сугубо личных целях. Так, одну смазливую поэтесску, отбившую у нее статного и перспективного прозаика, она погубила совершенно изощренным образом. Та пришла на партсобрание в парике, а парики тогда у нас в Отечестве были еще в диковинку и стоили больших денег. Так вот, Кипяткова обвинила ее чуть ли не в злостном глумлении над руководством страны, представленном в ту пору, как на грех, исключительно лысыми, лысеющими и облысевающими мужчинами. Несчастная модница пыталась оправдываться, но лишь до тех пор, пока в «Правде» не появились стихи Ольги Эммануэлевны: