Пармская обитель
Шрифт:
Эту знаменательную речь, которую мы передали лишь в основных чертах, Фабрицио, разумеется, прерывал двадцать раз. Он был влюблен безумно и твердо убежден, что никогда не любил до встречи с Клелией, что ему суждено жить только ради нее.
Читателю, вероятно, нетрудно вообразить, какие прекрасные слова он говорил, но вот горничная предупредила Клелию, что пробило половина двенадцатого и с минуты на минуту генерал может вернуться домой. Разлука была мучительной.
– Может быть, мы видимся в последний раз, – сказала Клелия. – Расправа, которой явно добивается в своих интересах клика Раверси, возможно, даст вам случай жестоким способом доказать свое постоянство.
Клелия простилась с Фабрицио, задыхаясь от рыданий и мучительно стыдясь, что не в силах скрыть их от своей горничной и, главное, от тюремщика Грилло. Второе свидание могло произойти лишь в том случае, если б генерал заранее уведомил дочь о своем намерении провести вечер в гостях; но так как заточение Фабрицио в крепости разожгло любопытство придворных, осторожный комендант счел за благо сидеть дома,
После встречи с Клелией в мраморной часовне жизнь Фабрицио стала непрерывной вереницей радостей. Правда, на пути к счастью еще стояли тяжкие преграды, но каким блаженством была для него нежданная уверенность в любви дивного создания, занимавшего все его мысли.
На третью ночь после свидания сигналы с башни прекратились рано – около двенадцати часов, и, лишь только они кончились, Фабрицио чуть не попал в голову большой свинцовый шарик, который пролетел над верхним краем ставня и, пробив бумагу, заменявшую стекло, упал в камеру. Шарик был очень большой, но далеко не такой тяжелый, как можно было ожидать по его объему. Фабрицио без труда раскрыл его и нашел в нем письмо от герцогини. При содействии архиепископа, за которым она усердно ухаживала, ей удалось подкупить солдата из крепостного гарнизона. Этот человек, искусно владевший рогаткой, как-то обманул часовых, стоявших у комендантского дворца, а может быть, столковался с ними.
«Тебе нужно бежать, спуститься по веревкам, – писала герцогиня. – Я вся дрожу, давая тебе такой страшный совет; больше двух месяцев я не решалась говорить с тобой об этом; но в высоких сферах с каждым днем тучи сгущаются, и можно ожидать самого худшего. Кстати, сейчас же подай сигнал лампой, уведоми, что ты получил это опасное письмо, – только тогда я вздохну с облегчением. Сигнализируй P, B, G по алфавиту monaca, то есть: четыре, двенадцать и два раза. Я жду на башне; мы тебе ответим N и O – семь и пять сигналов. Увидев наш ответ, больше не подавай сигналов – читай мое письмо и постарайся все понять».
Фабрицио поспешил выполнить требование, подал условленный сигнал и, дождавшись ответа, опять принялся читать письмо.
«Можно ожидать самого худшего, – так мне сказали три человека, которым я вполне доверяю, после того как, по моему настоянию, они поклялись на евангелии, что скажут всю правду, как бы ужасна она ни была для меня. Один из этих людей, – тот, кто в Ферраре пригрозил ножом хирургу-доносчику; второй – тот, кто сказал тебе после твоего возвращения из Бельджирате, что для тебя благоразумнее всего было бы застрелить лакея, который, распевая, ехал лесом и вел в поводу породистую, но слишком поджарую лошадь; третьего ты не знаешь, – это грабитель с большой дороги, мой друг, человек решительный и такой же отважный, как ты, – поэтому я главным образом у него спрашивала, как тебе поступить. Каждый из трех порознь, не зная, что я советовалась с двумя остальными, ответил, что лучше попытаться бежать, рискуя сломать себе шею, чем просидеть в крепости еще одиннадцать лет и четыре месяца в постоянном страхе весьма вероятной отравы…
В течение месяца ты должен упражняться в камере – подниматься и спускаться по веревке с узлами. Затем в какой-нибудь праздничный день, когда гарнизон крепости щедро угостят вином, ты совершишь великую попытку. Тебе доставят три веревки из шелка и пеньки толщиной со стержень лебяжьего пера: одна веревка будет длиною в восемьдесят футов для спуска на тридцать пять футов – от окна до апельсиновых деревьев, вторая – в триста футов (вот где трудность – из-за тяжести) для спуска по стене главной башни на сто восемьдесят футов; по третьей веревке, в тридцать футов, ты спустишься с вала. Я теперь все время изучаю стену с восточной стороны, то есть со стороны Феррары; в ней после землетрясения образовалась трещина, которую потом заделали при помощи контрфорса, а у него „стена наклонная“. Мой грабитель с большой дороги уверяет, что он без особого труда спустился бы именно с этой стороны, отделавшись лишь несколькими ссадинами, – надо только скользить по наклонной стене контрфорса; отвесная же ее часть в самом низу, в ней не больше двадцати восьми футов, и с этой стороны крепость хуже всего охраняют.
Однако, взвесив все шансы, мой грабитель, который уже совершил три побега из тюрьмы и, вероятно, очень бы тебе понравился, если бы ты его знал, хотя он и ненавидит людей твоего сословия, – мой грабитель с большой дороги, говорю я, ловкий в движениях и проворный, как ты, заявил, что он предпочел бы спуститься с западной стороны – как раз напротив хорошо известного вам дворца, где жила когда-то Фауста. Он выбрал бы как раз эту сторону: там наклон у стены очень незначительный, зато она почти вся поросла кустарником; ветки его могут исцарапать, если не поостеречься, но за них удобно будет цепляться. Еще нынче утром я эту западную сторону рассматривала в превосходную подзорную трубку. Спуск надо начать с того места, где в балюстраду вставили два-три года назад новый камень. От этого камня, футов на двадцать вниз, стена башни совершенно голая и отвесная, тут тебе надо спускаться очень медленно (сердце у меня замирает, когда я даю тебе эти страшные наставления, но ведь мужество состоит в том, чтобы выбрать наименьшее зло, как бы ни было оно ужасно); после этого голого отвеса стена, футов на восемьдесят – на девяносто вниз, вся поросла густым кустарником (в
По-моему, лучше всего спуститься именно с этой стороны, от нового камня в верхней балюстраде, потому что как раз внизу находится лачужка, построенная в саду одного из солдат, – капитан инженерной службы в крепости хочет ее снести; хижина эта высотой в семнадцать футов, и ее соломенная кровля примыкает к стене крепости. Вот эта кровля и соблазняет меня: если случится несчастье и ты сорвешься, она ослабит силу удара при падении. Когда доберешься туда, ты окажешься у крепостных валов, но их охраняют довольно небрежно; если тебя остановят, стреляй из пистолетов, защищайся, продержись несколько минут. Твой друг из Феррары и тот отважный человек, которого я называю „грабители с большой дороги“, спрячутся поблизости, запасшись лестницами; они перелезут через вал (кстати, он довольно низкий) и примчатся к тебе на выручку.
Высота вала только двадцать три фута, и откос у него пологий; я буду ждать тебя у подножия этой последней ограды с целым отрядом вооруженных людей.
Надеюсь переправить тебе пять-шесть писем таким же способом. В каждом буду повторять то же самое, только в различных выражениях, – нам надо обо всем договориться. Ты понимаешь, конечно, легко ли мне на сердце… Тот, кто говорил тебе, что надо было стрелять в лакея, – человек в сущности прекрасный и горько сожалеющий о своей ошибке, – полагает, что ты отделаешься всего лишь переломом руки. Грабитель с большой дороги, у которого больше опыта в таких делах, думает, что если ты решишься спускаться медленно и, главное, не будешь горячиться, ты купишь свободу ценою нескольких царапин. Сейчас самая большая трудность – доставить тебе веревки. Я только об этом и думаю вот уже две недели – с тех пор как каждое мгновение отдаю великому нашему замыслу.
Я не стану отвечать на безумную глупость, которую ты сказал, на единственную неостроумную шутку за всю твою жизнь: „Не хочу бежать“. Человек, советовавший тебе пристрелить лакея, воскликнул, что от скуки ты помешался. Не скрою от тебя, что мы опасаемся близкой беды; возможно, она заставит ускорить твой побег. Чтобы известить тебя о беде, лампочка несколько раз подряд скажет:
„В замке пожар!“
Ты ответишь:
„А мои книги сгорели?“»
В письме было еще пять-шесть страниц, наполненных различными подробностями; написано оно было микроскопическими буквами и на тончайшей бумаге.
«Все это прекрасно, замечательно придумано, – сказал про себя Фабрицио. – Я вечно должен быть признателен графу и герцогине. Они, пожалуй, подумают, что я струсил, но все-таки я не убегу. Слыханное ли дело – бежать из такого места, где чувствуешь себя на верху блаженства, и добровольно отправиться в изгнание, где нечем будет жить, нечем дышать. Что я стану делать. прожив хотя бы месяц во Флоренции? Все равно вернусь и, переодетый, буду бродить около ворот крепости в надежде поймать хоть единый взгляд Клелии!»
На следующее утро Фабрицио перепугался: около одиннадцати часов он стоял у окна и, любуясь великолепным пейзажем, ждал того счастливого мгновения, когда увидит Клелию, как вдруг в камеру, запыхавшись, вбежал Грилло.
– Скорей, скорей, монсиньор… Ложитесь в постель и прикиньтесь больным… Идут трое судей. Наверно, будут снимать с вас допрос. Обдумывайте каждое слово, а то вас запутают.
Говоря это, Грилло мигом закрыл отверстие в ставне, толкнул Фабрицио к кровати, набросил на него два-три плаща.
– Скажите, что вам очень плохо; говорите поменьше и, главное, заставляйте повторять вопросы, а тем временем обдумывайте ответ.
Вошли трое судейских. «Три беглых каторжника, а не судьи», – сказал про себя Фабрицио, увидев их мерзкие физиономии. Все трое были в длинных черных мантиях. Поклонившись с важностью, они молча расселись ка трех стульях, имевшихся в камере.
– Синьор Фабрицио дель Донго, – заговорил старший, – к величайшему нашему прискорбию, на нас возложена печальная обязанность. Мы пришли сообщить вам, что скончался ваш батюшка, его сиятельство маркиз дель Донго, второй помощник главного мажордома Ломбардо-Венецианского королевства, кавалер орденов… и так далее и так далее.
Фабрицио залился слезами; судья продолжал:
– Маркиза дель Донго, ваша матушка, сообщает вам об этом в личном письме, но, так как к своему сообщению она присовокупила неподобающие размышления, суд вчера постановил ознакомить вас с содержанием письма только в извлечениях, каковые вам прочтет сейчас синьор Бона, секретарь суда.
Когда чтение закончилось, судья подошел к Фабрицио, по-прежнему лежавшему в постели, и предложил ему сверить с подлинником прочитанные секретарем выдержки. Фабрицио увидел в письме матери слова: «несправедливое заточение», «жестокое наказание за преступление, которого ты не совершил» и понял, почему явились к нему судьи. Но, глубоко презирая бесчестных судейских чиновников, он сказал только:
– Я болен, господа, совсем ослабел. Извините меня, что не могу встать.
Судьи ушли. Фабрицио долго плакал, затем спросил себя: «Неужели я лицемер? Ведь мне казалось, что я нисколько не люблю отца».
В тот день и в следующие дни Клелия была очень грустна; не раз она вызывала Фабрицио, но едва решалась сказать ему несколько слов. На пятый день после их первого свидания она сказала утром, что придет вечером в мраморную часовню.
– Мы можем поговорить лишь несколько минут, – прошептала она, войдя в часовню.