Пармская обитель
Шрифт:
«Что ж, рано или поздно, так должно было случиться, – думала герцогиня с угрюмой тоской. – Горе состарило меня, или же он действительно полюбил другую, и я уже на втором месте в его сердце».
Униженная, подавленная этим страшным, величайшим горем, она иногда думала: «Если б по милости неба Ферранте совсем помешался или струсил, мне кажется, я была бы менее несчастна».
И с тех пор нечто подобное раскаянию отравляло ей душу, подтачивая ее былое уважение к себе.
«Итак, – думала она с горечью, – я раскаиваюсь в принятом решении. Значит, я уже недостойна имени дель Донго».
И опять она возвращалась к своим мыслям:
«Такова воля неба. Фабрицио полюбил, и по какому праву я могу требовать, чтобы этого не было? Разве мы когда-нибудь обменялись хоть одним словом настоящей любви?»
Эти благоразумные мысли лишили ее сна, и все показывало ей, что наступает старость, слабеет душа, и уже нет для нее радости в предстоящем славном
С величайшим трудом выпытывала она у Фабрицио подробности о событиях той ночи. «А в прежние дни, – думала герцогиня, – они были бы для нас неисчерпаемой темой для бесед!.. В то счастливое время он рассказывал бы о них целый день, шутил бы так живо, так весело и старался бы припомнить любой пустяк, о котором мне вздумалось бы спросить».
Так как нужно было все предусмотреть, герцогиня поселила Фабрицио в порту Локарно, швейцарском городе, находящемся на дальнем берегу Лаго-Маджоре. Ежедневно она приезжала за ним на лодке, и они совершали долгие прогулки по озеру. Но вот однажды ей вздумалось посмотреть, как он устроился, и она увидела, что все стены в его спальне увешаны видами Пармы, которые он выписал из Милана и даже из самой Пармы, хотя должен был, казалось, ненавидеть этот город. Маленькая гостиная, превращенная в мастерскую художника, загромождена была принадлежностями акварельной живописи, и герцогиня застала Фабрицио за работой: он заканчивал третий этюд башни Фарнезе и комендантского дворца.
– Не хватает только, – сказала герцогиня с обидой в голосе, – чтобы ты по памяти нарисовал портрет этого милейшего коменданта, который пытался всего лишь отравить тебя. Право, – заметила она язвительно, – тебе следовало бы написать ему письмо и извиниться за то, что ты позволил себе убежать из крепости, обратив его в посмешище такой дерзостью.
Бедняжка не подозревала, насколько слова ее близки к истине. Едва лишь Фабрицио оказался в надежном убежище, он прежде всего написал генералу Фабио Конти весьма учтивое и в некотором смысле очень смешное письмо: он извинялся за свой побег и оправдывался тем, что у него были основания опасаться, что одному из служителей в крепости поручили отравить его. Фабрицио не важно было, что именно он пишет, он надеялся только, что глаза Клелии увидят это письмо, и по лицу его текли слезы, когда он сочинял его. Он закончил письмо весьма забавной фразой: уверял, что, оказавшись на свободе, часто с сожалением вспоминает о своей комнатке в башне Фарнезе. Это была основная мысль его послания, и он надеялся, что Клелия поймет ее. Разохотившись писать и питая все ту же надежду, что «ее глаза» прочтут и эти строки, он написал также дону Чезаре, выразив свою благодарность доброму эконому, который снабжал его в тюрьме богословскими книгами. Несколько дней спустя он уговорил мелкого локарнского книгопродавца съездить в Милан, и там этот книгопродавец, друг знаменитого библиофила Рейна, купил самые роскошные, какие только удалось разыскать, издания тех богословских сочинений, которые дон Чезаре одолжил Фабрицио. Доброму эконому доставили эти книги и красноречивое письмо, где говорилось, что в минуты уныния, быть может простительного бедному узнику, он испещрил нелепыми заметками поля полученных им книг. Поэтому он умоляет дона Чезаре заменить их в своей библиотеке томами, которые с глубокой признательностью узник осмеливается преподнести ему.
Фабрицио очень снисходительно именовал «заметками» те бесконечные излияния, которые он нацарапал на полях толстого тома in folio трудов святого Иеронима. В надежде, что ему удастся вернуть эту книгу доброму эконому и получить взамен другую, он вел на ее полях дневник, ежедневно и весьма подробно записывая все, что с ним происходило в тюрьме; эти великие события представляли собой не что иное, как восторги «божественной любви» (эпитет «божественная» заменял другое слово, которое он не дерзал написать!). «Божественная любовь» то повергала узника в глубокое отчаяние, то дарила ему луч надежды и минуты блаженства, когда он слышал милый голос, разливавшийся в воздухе. К счастью, все это было написано теми чернилами, какие он сделал в тюрьме из вина, шоколада и сажи, и дон Чезаре, только мельком взглянув на его каракули, водворил труды святого Иеронима на прежнее место в книжном шкафу. Если б он, одну за другой, прочел эти «заметки на полях», то узнал бы, как однажды узник, думая, что его отравили, радовался мысли умереть в сорока шагах от покоев самого дорогого ему в мире создания. Но после его побега эти излияния
«И там, – возвещала последняя строка сонета, – я на земле обрел бы рай».
Хотя Фабрицио называли в Пармской крепости не иначе как гнусным предателем, нарушившим свой самый священный долг, дон Чезаре был восхищен, увидев прекрасные книги, доставленные ему от какого-то незнакомца. Фабрицио предусмотрительно отправил письмо только через несколько дней после вручения книг, боясь, что его имя заставит с негодованием возвратить все присланное. Дон Чезаре ни слова не сказал брату об этом знаке внимания, ибо одно уже имя Фабрицио приводило коменданта в бешенство; но после побега узника аббат снова стал задушевным другом своей милой племянницы, и, так как она в свое время немного училась у него латыни, он показал ей полученные им великолепные издания, Беглец на это и надеялся. Клелия вдруг густо покраснела, узнав почерк Фабрицио. Между многими страницами толстого тома положены были в виде закладок длинные и узкие полоски желтой бумаги. И вот, с полным правом можно сказать, что среди пошлых денежных интересов и холодных бесцветных мыслей, наполняющих нашу будничную жизнь, поступки, вдохновленные истинной страстью, почти всегда достигают цели, словно их направляет рука благосклонного божества. Клелия, повинуясь инстинкту и мысли о том, что только и существовало для нее в мире, попросила у своего дяди старый экземпляр трудов св. Иеронима, чтобы сравнить его с новым изданием, присланным ему. Сразу рассеялась мрачная печаль, охватившая ее со дня разлуки с Фабрицио, а как описать ее восторг, когда на полях старого экземпляра она нашла сонет, о котором мы говорили, и записки узника, день за днем рассказывавшего о своей любви к ней!
В тот же день она выучила сонет наизусть; она пела его, опершись на подоконник в своей комнате, глядя на окно опустевшей камеры, где так часто у нее на глазах вдруг открывалось маленькое отверстие в ставне. Ставень сняли и отправили в канцелярию трибунала, так как он должен был в качестве улики фигурировать в глупом судебном процессе, возбужденном Расси против Фабрицио: его обвиняли в преступном побеге, или, как говорил, усмехаясь, фискал, «в уклонении от милосердного правосудия великодушного государя».
Все, что сделала Клелия, вызывало у нее угрызения совести, особенно жестокие с тех пор, как она стала несчастна. Пытаясь смягчить укоры совести, она вспоминала обет «никогда больше не видеть Фабрицио», который дала мадонне, когда отца ее чуть не отравили, и каждый день она вновь и вновь повторяла этот обет.
Отец ее заболел после побега Фабрицио и вдобавок чуть не лишился места, когда разгневанный принц приказал уволить всех тюремщиков башни Фарнезе и посадить их самих в городскую тюрьму. Генерала отчасти спасло заступничество графа Моска, предпочитавшего, чтобы он сидел взаперти на вышке крепости, чем стал деятельным его соперником и интриговал против него в придворных кругах.
Две недели, пока было еще неизвестно, не попал ли генерал Фабио Конти в немилость, он действительно был болен, и тогда Клелия твердо решила принести жертву, о которой говорила Фабрицио. В день празднества, происходившего в крепости, – а это был, как читатель, может быть, помнит, и день побега Фабрицио, – Клелия догадалась притвориться больной; хворала она и на другой день и вообще вела себя так умно, что, кроме тюремщика Грилло, приставленного надзирать за Фабрицио, никто не подозревал о ее сообщничестве, а Грилло молчал.
Но лишь только Клелии уже нечего было опасаться, совесть совсем замучила ее. «Разве есть что-нибудь на свете, – думала она, – чем можно оправдать преступную дочь, которая предает отца!»
Как-то вечером, проведя почти весь день в слезах и молитве, она попросила своего дядю, дона Чезаре, пойти вместе с нею к отцу, так как боялась неистовых припадков его гнева, тем более что по всякому поводу он поносил и проклинал «подлого изменника» Фабрицио.
Придя к отцу, Клелия осмелилась сказать ему, что она всегда отказывалась отдать свою руку маркизу Крешенци лишь по той причине, что не чувствует к нему ни малейшей склонности и уверена, что не найдет в этом браке ни капли счастья. От таких слов генерал рассвирепел, и Клелии было нелегко продолжить свою речь. Наконец, она сказала, что если отец, прельстившись большим состоянием маркиза, считает своим правом дать ей решительное приказание выйти за него, она готова покориться отцовской воле. Генерал никак не ожидал такого заключения и сперва очень удивился, а потом обрадовался.