Партер и карцер. Воспоминания офицера и театрала
Шрифт:
В шестом классе я стал заниматься значительно лучше. В этом году был большой наплыв новых преподавателей — у нас были двое, оба артиллеристы-академики. Оба (кап<итаны> Иртель и Граве) были замечательно симпатичные парни, знающие математику действительно, превосходно ставили баллы, но зато у них кадеты ровно ни черта не делали и, конечно, ничего не знали.
Главный начальник военно-учебн<ых> зав<едений> был теперь тоже новый — вел<икий> кн<язь> Константин Константинович. Пробовал он развить новую систему воспитания в младших классах, основанную на том, чтобы ежедневно в свободное от уроков время кадеты 6 и 7 классов ходили к маленьким и занимали их и разговаривали с ними, — но из этого тоже ничего не вышло, ибо вел<икий> князь совершенно не знал, что такое средний умственный уровень кадета старшего класса и что такое толпа малышей первого класса и многого другого. Следствием этого было то, что какой-то болван из старших классов, не умея обращаться с маленькими, не знал, что с ними делать, а те от нечего делать напали на него в большом количестве и вздули. Так эта «теория» у нас «на практике»
Между тем наша компания (я, Бетлинг и др.; Толмачев опять застрял в 5-м) продолжала почитывать как цензурованные, так и нецензурованные изданьица всякого характера.
В начале года мы с Бетлингом уселись вдвоем «на Камчатку» (то есть на последнюю парту), но Черни горячо этому воспротивился и силою своей подполковничьей власти рассадил нас подальше, во избежание всяких могущих от этого произойти впоследствии неприятностей. Меня посадили с Ванькой Шишмаревым (теперь сапер). Оба мы постоянно на уроках занимались посторонними делами, он рисовал генералов и лошадей, а я писал ноты и составлял партитуры. Сначала преподаватели ругались, но потом так к этому привыкли, что когда я слушал урок, то спрашивали с удивлением, почему я сегодня не пишу нот?
Оркестра в этом году сначала не было, ибо 7-й класс никак не мог допустить, чтобы управлял оркестром кадет 6-го класса, среди них же не было ни одного опытного в этом деле.
Ротный командир (полк<овник> Лелонг) решил тоже, что <это> неудобно по отношению к VII классу, и назначил управлять <оркестром> из 7 кл<асса> В. Андреевского; я в свою очередь отказался играть под его управлением, ибо это был совершенный профан в этом деле; за мной отказались и все те, кто прежде играл у меня. Осталось всего 6 человек, ни к черту не годных игроков. Конечно, у них ничего не вышло. Так весь год и не было ничего. Только я ходил, по просьбе директора, и занимался с оркестром, составленным из 4-го и 5-го классов. В феврале предполагался большой корпусный бал, и надо было подготовить с ними 3–4 пьесы для концертного отделения. Я с ними начал заниматься, и уже было дело пошло на лад, но тут я простудился и заболел. В лазарет я, конечно, не пошел, ибо, не знаю почему, был всегда ужасно против лазарета и со 2-го класса не был там ни разу. Однако мне становилось хуже, но я решил лучше дождаться субботы, пойти домой и там лечиться. В субботу я едва доехал до дому и сразу слег в постель. Оказалось — тиф, то есть, значит, я с сорокаградусной температурой прыгал через лошадь на гимнастике и выделывал ружейные приемы. Этот тиф оставил во мне много впечатлений и воспоминаний. Первые 1 1/2 недели я все время находился в полубеспамятном состоянии и при очень высокой температуре и только по утрам приходил в сознание. Лечил меня наш корпусный доктор (с<татский> с<оветник> фон Штейн). Он надавал массу рецептов и натаскал всяких банок, склянок и порошков. Я вообще никогда не верил в медицину и если и считаю ее наукою, то наукою, еще настолько мало развитой и требующей таких крупных реформ, что пока что она ни черта не стоит. 80 % всех медицинских лекарств помогают только потому, что тот, кто их принимает, твердо верит в их силу. Но ведь есть такие болезни, и их очень много, против которых нет никаких средств. Да даже из самых обыденных недугов — насморк. Ну какой доктор, будь он семи пядей во лбу, кончи он 5 академий, вылечит мне насморк? — Никогда не вылечит. Я приходил, просил всевозможнейшие средства против насморка, все перепробовал, а насморк не прошел. То же самое кашель. Давали микстуры, порошки, капли, а кашель все-таки продолжался и кончился только через 6–7 дней, то есть тогда, когда он окончился бы и без микстур и порошков, ибо я довольно часто простужаюсь и знаю, сколько времени обыкновенно продолжается кашель. Конечно, есть такие средства, употребляемые в медицине, силу которых нельзя не признать, например, касторка, каломель, но это опять-таки уже чисто механические средства, и их действие понятно, объяснимо и всегдаприводит к одним и тем же результатам. Все же эти микстуры, капли и порошки, по крайней мере для меня, вещь более чем сомнительная, и я мог бы на пари скушать целую походную аптечку, и со мной ничего бы не случилось, кроме разве «фридриха». Поэтому почти все прописываемые мне микстуры я аккуратно в час по столовой ложке выливал в некоторую «принадлежность», необходимую у постели больного, отчего я чувствовал себя лучше, а «принадлежность», если бы была существом органическим, кажется, непременно бы заболела. Однажды доктор прописал мне какие-то особенные порошки, которые, по его словам, замечательно помогают. Как только он ушел, я разорвал рецепт и бросил его в «принадлежность». На другой день он пришел и спросил, принимал ли я прописанное. Я объявил, что принял. «Ну вот видите, у него и вид совсем другой, и температура значительно ниже — вот видите, какие хорошие порошки». Я согласился, что порошки действительно замечательные! Хуже всего было то, что мне не давали ничего есть, кроме бульона и яиц. Впрочем, потом стали покупать пастилу и печенье, что и было главной моей пищей почти целый месяц. Когда я стал выздоравливать, ко мне по вечерам приходили товарищи, главным образом Эттингер, и мы играли в винт. Здесь с доктором опять вышел анекдот. Однажды он позвонил, когда мы играли в карты, и так быстро вошел, что только едва успели убрать карты, а я ему сунул по ошибке, вместо записочки с температурами, винтовую запись, конечно, вышло недоразумение и получилось явление из оперетты.
Во все время болезни сестра разыгрывала на рояле некоторые места из «Пиковой дамы», так что даже эта чудная опера мне тогда надоела до одурения. Когда теперь приходится есть пастилу или слышать «Пиковую даму» — мне совершенно ясно представляется до мельчайших подробностей вся картина моего тифа. Так как музыка вообще в моей жизни имела очень много места, —
Когда я начал окончательно выздоравливать, то тут-то и явилось продолжение брошенного романа. Во-первых, я получил от нее письмо, где она писала, что все по-старому, что она меня любит и чтобы я приезжал. Дело было на Пасхе, и письмо пришло без меня, я сам был на Гутуевском острове на зерноподъемных складах у товарищей (Ректзаммер). Когда я вернулся и прочел письмо, во мне по-старому разыгрался дух романов во вкусе Монте-Кристо, и я полетел в Царское Село. Мы опять стали часто встречаться. (Я в это время в Павловске останавливался у Городенских.) Это было хорошее, счастливое время. На дворе стояла весна, и я чувствовал какое-то двойное обновление после болезни.
В этот период после тифа я особенно сильно увлекался революционными идеями и толстовским учением. Я носился тогда с разными подпольными журналами, газетами и изданиями и чуть-чуть с ними не попался. Толстым я увлекался до черта, выучил чуть не наизусть его «Веру» и стал даже во многом следовать ему.
Был проект отправить меня для поправления здоровья вообще на юг, в Аббас-Туман. Я сам был очень доволен и мечтал об этой поездке, но она не состоялась вследствие некоторых финансовых затруднений… а я уже рассчитывал проездом через Тульскую губернию заехать и повидать лично Льва Толстого!
В эту зиму у нас в доме появились новые лица — двое армян студентов, С. Г. Акопянц и А. Агамальянц. Оба были замечательно интересные, развитые и симпатичные люди. С ними я часто просиживал целые вечера и болтал.
С. Г. Акопянц был настоящий энциклопедический словарь. Более всесторонне образованного человека я не встречал, с ним можно было говорить о чем угодно — все он знал, да не как-нибудь поверхностно, а глубоко и широко. Благодаря ему я познакомился до некоторой степени с И. Кантом, Гербертом Спенсером, Гегелем, Ницше и др. Он мне охотно давал читать книжки, а у него была хотя и небольшая, но избранная библиотека.
Это время после Пасхи у нас в доме была фотографомания. Началось с того, что Акопянц купил себе аппарат «Гном» и стал делать довольно удачные снимки. Сестра тоже завела себе «Гном», потом явился еще аппарат большой, потом еще побольше. Половина комнат были «темные», куда ни войдешь — крики: «Ах, он все испортил, попал свет». В остальных комнатах все, что имело горизонтальную поверхность, было заставлено сплошь тарелками, ванночками, банками, сушилками. Все тарелки были под фотографией, так что ежедневно был обед такого меню: 1) суп суп 'a la фиксаж-вираж; 2) жаркое под гидрохинонным проявителем; 3) пирожное с битыми негативами.
Конец учебного года я занимался в корпусе, успел догнать весь пропущенный курс и благополучно перешел в VII класс.
Лето 1901 года. Увлечение драматическим искусством. — Любительская труппа И. Г. Вольфсона. — Суфлерство. — Роман с ing'enue. — «Жрецы и жрицы Мельпомены». — Велосипедные прогулки. — Любовное пари
Лето 1901 года было полно самых разнообразнейших приключений. Его следует отметить особенно, ибо это было начало нового направления моего существования на сем свете, а именно увлечение драматическим искусством, да не в смысле частого хождения в театры, а в смысле соприкосновения к этому делу собственной персоной. Впрочем, я отнюдь не пытался пробовать свои способности на подмостках, а лишь занимал скромную должность суфлера. Виновником этого был один молодой человек И. Г. Вольфсон. Он приехал с Кавказа, а каким образом познакомился и попал в нашу семью — этого я достоверно не помню. Знаю только, что, когда я лежал в тифу, он приходил и читал пьесу своего сочинения «Братья Карамазовы» (переделка с Достоевского). Это был страстный любитель театра и актер. В это лето он уговорился с Павловским попечительством о народной трезвости ставить спектакли на имеющейся при чайной сцене. Любителей в Павловске — как нерезаных собак, а посему он приступил к собиранию труппы, а я ему помогал во всех этих делах. Постоянной труппы, конечно, не было, да и быть не могло, но приблизительный состав ее был такой: на бытовые, драматические роли и гранд-дам — С. И. Пронская; ing'enue — Л. М. Михайлова и А. П. Романова, Е. И. Баталина I (сестра); комич<еские> старухи — О. И. Баталина II (сестра), Н. Никифорова; на быт<овые> и водевил<ьные> — Л. К. Горская, Л. Н. Фридберг и др.; премьеры — И. И. Глыбовский, Ногит, И. В. Фролов, 2 роли — Козеко, А. Иванов, В. Иванов, Славский; стар<ики> — В. П. Глушков, Сухоцкий и др. и на выходные роли — целая масса учащейся молодежи. Сезон начался довольно поздно, ибо отстраивали и увеличивали сцену и уборные.
24 июня 1901 года шло «В осадном положении» В. Крылова, и прошло с большим успехом. Это был мой пробный камень в суфлерстве — я оказался способным и вполне пригодным. Самому мне очень нравилась закулисная жизнь, и я втянулся в нее до невероятности. Впоследствии я выступал несколько раз и на подмостках — играл «Школьную парту», «Роковой дебют», «Школьный учитель», «Денщик подвел» и даже единожды играл главную роль в двухактной комедии «Том Сойер» (из Марка Твена), но больше же специализировался в суфлерстве и занимался этим делом вплоть до офицерского чина.