Партизаны. Книга 2. Сыновья уходят в бой
Шрифт:
– И без тебя достал, – сказал младший.
– Что достал?
Это уже нарочно не понимает.
– Винтовку, вот что.
– Ну и ладно.
Нет, посмотрите вы на него! Считает, что всегда так и должно было оставаться. Толя вынес из землянки карабин, сел на тачанку, которая без станкача снова стала простой крестьянской телегой, и стал чистить оружие. Брат вдруг подошел, взял карабин и, повертев небрежно, как полено, сказал:
– Прижмут немцы – закричишь: «Мама!»
И улыбнулся примирительно. А что ему теперь остается?
Молокович полез на нары, случайно
– Да, брат, говорил, сыграем, как вернемся, – сказал Зарубин. Это про Пархимчика. Он тоже лежит возле штаба на земле, сразу отдалившийся от всех и сразу ближе всем сделавшись. Так и не заговорил с ним ни разу Толя, когда можно было.
– Помню, как он прибился к нам, – говорит Коренной. – В кармане – кусок школьной карты. Когда уходил с армией, забежал в свою школу. Отрезал карту по Днепр – дальше, мол, фронт не пойдет. Добрался до Днепра, а потом пришлось – назад.
– Карты не хватило, – не удержался и тут веселый Головченя. Но понял, видимо, что не то и не так сказал. Без обычного стука, осторожно спустил рукоятку вычищенного пулемета.
Мама лишь вечером забежала во взвод. Узнав об удаче своего младшего, только и сказала:
– Ну что ж, хорошо.
– Пристал он ко мне, – оправдывается Круглик.
Улыбка пробилась на измученно-бледном лице матери.
– Ты же и стрелять, наверно, не умеешь, малеча, – говорит она.
Толя немного опасался этой первой встречи с матерью. Но, кажется, можно вздохнуть с облегчением. А ведь все проще, чем думалось. И зачем было столько мучить человека?
– Как Надя? – спросил Разванюша. Спросил тихо. Ремни, пряжки, лихие усики – все, чем так заметен Разванюша, выглядит лишним на нем.
– Очень плохо, – сказала мать, – в живот ее, бедную. Никак не опомнюсь. Зачем ей надо было ползти? Лежали мы на опушке, увидела меня и ползет. «Надя, стреляют же». А она смеется. Прижалась к ногам: «Ой, боюсь без вас, Анна Михайловна». Потом снова: «Ой!» И белеет, белеет.
Видно, в ту минуту побледнела и мама. Такая и осталась. И сразу будто постарела.
Вдруг замолчали все, вслушиваясь.
– А что это, братцы?
– Танки, ей-богу.
Все бросились к поляне бегом. Толя заскочил в землянку – взять карабин. Застенчиков разогревает что-то в котелке. Дневалит возле угрюмого парня. На Толю парень не смотрит.
На поляне пол-отряда собралось. Совсем близкое гудение внезапно оборвалось.
– Перекур делают.
– Забыли одну гусеницу – танкист побежал.
Снова взревел мотор, и на поляну – ух, как грозно! – вырвалась танкетка. На ямах черное днище показывает, переваливается – как большая! Ее уже любят – свою танкетку, – вон какие лица у партизан, какие детски восторженные глаза. Не важно, что это всего лишь маленький бронированный тягач, таскавший когда-то пушку. Когда-то, где-то, может быть, и тягач, а сейчас, здесь – танк. Танкист Ленька, гордый больше всех, газанул так, что танкетка стрельнула выхлопной трубой. И задохнулась – мотор снова заглох.
На лицах партизан, очень разных, одинаковое сочетание безграничного недоверия
– На волах в бой таскать придется.
– Нет, не говори, по большим праздникам и сама ходить будет.
Из люка показалась голова в шлеме, и тут же – вторая, беловихрастая. Их таким хохотом встретили, что они сразу назад, в дупло. Поурчала танкетка и снова загудела, побежала к лагерю. Даже пулеметом поводит – угрожающе-ласково.
И тут в лагере что-то случилось. Выстрел, еще и еще. Автомат застрочил. Все хватаются за оружие, Толя тоже взял в руки карабин.
Танкетка остановилась. Ленька снова выглянул, ожидая шумных восторгов. Ничего не понимая, смотрит, как убегают партизаны.
Пока добежали до первой землянки, уже знали: удрал задержанный.
На бегу отдаются команды.
Но тут будто встречная волна:
– Готов.
– Поймали?
– Возле черной поляны «моряк» его уложил.
Вечер опускался незаметно. Разговоров много. Посмеиваются над Застенчиковым. Он – под арестом. За то, что упустил шпиона.
– Хорошо, к кухне даже ходить не надо, – завидуют ему хлопцы.
– Там землянку роют специальную. Мохарь позаботился. Вам первому обживать, Застенчиков, – сказал командир взвода.
Вошел кто-то в землянку, постоял у входа, в темноте. Это Разванюша, его голос:
– Надя умерла.
Вот и остались без Надюши. Так она радовалась, когда уходили в лес, в партизаны, такая счастливая была.
Не знала, бедная, как мало ей осталось. Паша в штаб побежала сказать, что умерла, надо вынести из санчасти.
– Ничего, Анна Михайловна, плачьте, ничего. – Это кто-то из раненых говорит, разрешает. Надя все о девочках своих шептала. На лбу пот уже высох, а в ресницах что-то блестит, дрожит от света коптилки. Идут. Колесов пришел с Пашей.
– И за нее мы отомстим, товарищи. Да, да, Анна Михайловна, все понятно, сделаем что-нибудь для ее детей, придумаем.
Постоял. Просит меня:
– Выйдем на минуточку.
Никак не пойму, что он говорит. При чем тут Сырокваш, при чем тут я? Правда ли, что Сырокваш сказал: «Наш Колесов бережет себя, как знамя». Будто в санчасти это было. Голос у Колесова дрожит от обиды: «Сам пришел, знаю, что вы, если скажете, то скажете правду». Боже, о чем он, оставьте вы меня, ничего я не слышала, и какое мне дело! С ума сойти, ерунда какая-то!.. Взрослые люди…
IV
После разгрома Протасовичей посыпались гарнизоны помельче. Весело было представлять, как дрожат во всей округе бобики («Ну, если Протасовичи не удержались…»), как радуются люди («Взялись за этих вояк Юзиковы хлопцы…»), как забеспокоились немцы в крупных гарнизонах, видя, что не удержать им партизан в кольце полицейских деревень.