Парус плаваний и воспоминаний
Шрифт:
В ту же ночь Старк писал письмо своей жене, насвистывая мотив старинной и любимой песенки:
Да, мой друг, здесь не растут бананы. Бананов нет у нас…«…Ты знаешь ответ на вопрос, почему я избрал карьеру строителя: я стал строителем потому, что «Индастриал билдинг кампани» предложила мне два доллара пятьдесят центов, это была самая большая плата, на какую я мог тогда рассчитывать. Доктор Вильямс, профессор Массачузетского технологического института, посвятил меня в романтику бетоностроения. Я последовал за мистером Вильямсом на Большие Озера, где он тогда проектировал плотины,
Но никогда прежде я не испытывал удовлетворения более полного, чем сейчас, когда я помогаю строить завод у Магнитной горы. Тут я понял многое, что необходимо понять мужчине. Я жалею, что здесь нет нашего старика Вильямса, его проект плотины претерпел большие испытания. Но в конечном счете Вильямс был бы удовлетворен. Его проект реабилитирован. Реабилитирован советскими комсомольцами. Да, это так. Мы видим урок настойчивости, оптимизма, видим, что значит молодость страны.
Что же происходит? Я не уставал искать способ облегчить свои сомнения по поводу вынужденного выбора карьеры. Теперь здесь все мы, кому это доступно, переживаем свою вторую молодость. Полным сердцем я чувствую удовлетворение: я участник полезного и прекрасного.
Чувство общего дела — вот что характеризует труд в этой стране. Сменяются руководители, вспыхивают и угасают страсти, которые казались решающими, — предприятие задумано шире и убедительней, чем интересы и убеждения отдельного человека. Дело становится достоянием каждого, хозяином предприятия — весь народ.
Вот таинственный ключ ко всему: творческое усилие окупает недостатки техники.
Творческий энтузиазм поднимает на высоту каждого из нас.
Люди не могут оказаться более интересными, а дела более романтическими. Нельзя не симпатизировать этой стране… И когда я вернусь к нашим берегам, я расскажу тебе о женщинах, помогающих своим мужьям жить и чувствовать…
Всегда я буду тосковать по удивительной панораме. Я любуюсь ею из окна своей комнаты, а иногда — с вершины холма, поднимающегося над Магнитостроем, с холма, сложенного из железа, с холма, привлекшего сюда чудные силы и обреченного на то, что его съедят машины. Через несколько лет горизонт и степи вокруг этого холма прикроет огромный металлургический завод, город, дымы города и завода. Посредине степи сверкнет озеро, образованное при помощи нашей плотины… Это будет уже скоро. Мы все — плотник Сольц и Давидсон, их почтенный русский коллега Волков, друг мой молодой бетонщик Алеша Поух, наконец начальник строительства плотины инженер Степанов, — все мы верим, что наше вдохновение не напрасно…
Мистер Гарвей сожалеет, что поторопился выписать сюда свою семью и теперь, кажется, отменяет этот план. Я сожалею о том, что я не могу этого сделать сейчас. Но ничего. Мы это все-таки сделаем. Мы обязательно сделаем это вдвоем. Под старость мы обязательно еще раз приедем сюда. Что-то будет здесь тогда, лет через двадцать пять?»
Лампочка, освещающая барак, висела низко над столом, обернутая порыжелою газетной бумагой.
В бараке было еще малолюдно: ночная, третья, смена ушла, вечерняя смена Поуха еще не вся сошлась. Каждый новый человек вносил с собою мороз. Двери закрывались со стуком и захлопывались тяжестью камня, подвешенного на ролик. За этой тяжелой дверью порхал бесшумный снежок, невидимый, покуда ветер или человек не заносили его в сени вместе с грохотом отдаленных работ.
— Снимай сапоги! — кричали вошедшему. — Натопчешь…
Волков работал в дневной смене, но он уже знал о неудаче, постигшей бригаду.
— Такое дело смазать! Обидно, разумеется, — бубнил старик у себя на нарах, перебирая в полутьме завтрашние талоны на хлеб, на постное масло, сахар. — Плотина — это большое дело…
Вошел Поух. Обычно верхнее платье оставляли
В бараке все затихли.
Замолк и старик, только погромыхивал котелком.
— Ну, что же, — сказал наконец Рыбаков, — И мы выложили немало — сто сорок кубов. Так. Завтра дадим двести да еще на правый берег завезем… ей-бо… По-ихнему, ол райт. А долговязый — как давал!
Это воспоминание развеселило ребят.
— А они ничего, ей-бо!
— Говорят, у них корову электричеством доют, а курица сносит — и тут же сразу цыпленок.
Опять громыхнул смех. Народу прибавилось.
— Ты не журись, Алеша, — утешали Поуха, — Ол райт! Какие сапоги — брезентовые или кожаные?
— Обидно все-таки, — пе успокаивался Поух. — А сапоги я видел: хорошие, не хуже козловских.
— Обидно, разумеется, — согласился Волков, сползая с нар. — Такое дело смазать, ах, черт бы побрал, туда ваши кишки!.. А сапоги, разумеется, если уже дадут, так хорошие. Как же иначе.«
Старик выразительно поглядывая на стол.
На столе, тщательно выскобленном, о чем немало заботились девушки из соседнего барака, блеснула ученическая чернильница, рядом со скобленой ручкой для пера лежал недописанный листок бумаги, прижатый волковским чайником.
Уже несколько дней, по вечерам, в свободное время, старик диктовал, а Поух писал большое письмо. Диктуя, старик волновался, дело двигалось медленно, и потому писать было скучно, скучнее, нежели бетонировать. Как и полагается, после длинных приветствий старик сообщал в письме о своем здоровье и тщательно расспрашивал о здоровье родственников и знакомых. На это ушло больше двух дней воспоминаний и соображений. Потом старик в самом сжатом виде описал барак, не поскупился похвалить Поуха и других молодых соседей, еще дальше писал о своей работе:
«…Делаем мы копры, опалубки, бетономешалки и бункера, по тридцать шесть упряжек бывает у нас на человека заместо двадцати пяти в месяц. Но я не скажу ничего, обиды на чужой стороне у меня нету, знают меня теперь даже в редакции. Через газету «Магнитогорский рабочий» меня объявили ударником. Итак, среди других все знают плотника Волкова, прославленного на Магнитогорске, и я, можно сказать, этим доволен…»
Вот тут-то Волков и норовил подступить к самому главному, что волновало его и ради чего он сочинял письмо, а диктовка как раз на этом оборвалась.
Не без корысти, следовательно, Волков старался утешить Поуха, вернуть своему приятелю хорошее расположение духа:
— Ты верь мне, Алеша, завтра обязательно перешибешь их, — заключил Волков и приступил к делу: — А спать, Алексей, будешь? А? Я, видишь ли, уже надумал. Надумал я тут, видишь ли, выписать к нам на Магнитку свою старуху. Пущай живет здесь. А, может, и мой сын Мирон приедут с невесткой.; А как же! Как же иначе? Город, разумеется, мы построим, значит, должны быть и обитатели… Если не спишь, может, напишешь, Алеша?
Поух, еще не сняв сапог, уже дремал, сидя па койке. Тепло разморило его, а говор убаюкивал. Уже сквозь дрему слышал он: старика. Казалось, что когда-то уже было так: старик говорил, а он слушал сквозь дрему, сидя на койке.
Не решив еще — писать ли письмо дальше, ложиться ли спать, Алеша начал стягивать сапоги — ив этот момент опять и особенно резко стукнула дверь, и тут же в сени живым роем влетел снежок, и тут же послышались сирена и удар в колокол.
— Пожар! — закричали со двора, и уже били в рельсу, подвешенную в сенях.
— Опять, — уныло проговорил кто-то на парах, — нет покоя…
Однако проявился и здесь неунывающий балагур:
— Присматривай за сундучками! Дед Волков! Прячь подале талоны на сахар!..
Волков и в самом деле озабоченно засовывал талоны за пазуху.
А уже все было в движении: кто надевал тулуп, бушлат, кто, разбуженный шумом и беготней, очумело вскакивал на нарах и искал свою одежку. Не до письма — и дед Волков, схоронив продовольственные карточки, шарил под нарами, искал валенки: