Пашка из Медвежьего лога (Рисунки В. Мешкова)
Шрифт:
— Варакушка! — шепнул старик, заметив мой вопросительный взгляд.
Я готов был провалиться со стыда — не узнал знаменитого стоголосого лесного музыканта, который слагает свои песни из песен всех лесных птиц, повторяет разнообразные звуки окружающей природы и выводит свои трели с таким мастерством, что, пожалуй, и соловей позавидует. Услышит песню пеночки и мигом включит ее в свою симфонию, а в нее вставит один-два звука из трели дрозда или крика желны. Словом, варакушка — выдающийся пернатый композитор, и слушать его — одно наслаждение.
— Видать, ему ночи не хватило. Ишь как наяривает, за мое почтенье. Слышишь,
— Пашка, как думаешь, распадком лучше или косогором пройдем? — спросил он внука.
Пашка деловито глянул вдаль:
— Распадком, должно, меньше завала.
— Ну что ж, испытаем. Благословен путь, — произносит старик, сворачивая в распадок.
Идем еле заметными просветами, обставленными кедрами, пихтами, лиственницами. Перешагиваем через могилы лесных великанов, прикрытые ярко-зеленым мхом. Мнем одряхлевшие пни. Кое-как протискиваемся сквозь колючие заросли и наконец попадаем в непролазную чащу.
— Пашка, бери топор, айда, руби проход. Стали попадаться заплесневелые болота.
Кругом глушь, ни единого следа пребывания человека: ни порубок, ни остатков огнища, ни затесок.
Вдруг слева раздается пугливое цоканье белки. Гурьяныч вскидывает голову, останавливается. Зверек спешит по стволу толстой березы к вершине, липнет к сучку и с любопытством осматривает нас сверху.
— Пашка, вернись, какое чудо покажу. — И старик тычет посохом в ствол. — Родник в березе. Дятел пробил клювом кору, напился медовушного сока, потом, вишь, белка прибежала, может, и бурундучишко уже наведывался и, охмелевший от сладости, где-то на солнышке дремлет. Запомни: конец мая — самое время соков. Чуть задень кору — и он брызнет, польется…
— Пить охота, — перебивает просящим тоном Пашка.
— Можешь соку попить. Дай топор.
Ловким ударом топора Гурьяныч сделал две глубокие зарубки, пересекающиеся внизу под прямым углом. Сок брызнул, точно белая кровь из свежей раны. Старик в место пересечения воткнул прутик, и по нему непрерывной струйкой побежала влага.
— Ну-ка, Пашка, утоли жажду березовой сладостью, отведай лесного напитка, — говорит старик, отступая от березы.
Пашка подставляет под струйку сложенные ладони, ждет, когда набежит сок, пьет его жадно, громко, смачно облизывая губы, и опять подставляет ладони под прутик.
— Ну и сладка водица! — восторгается он.
Идем дальше. В вершине распадка лес поредел, измельчился. Мы неожиданно вышли к озерку, покойному, грустному, как все лесные озера. В его прозрачной глубине лежит чистая синева неба, проткнутая по краям отраженными в воде вершинами береговых елей. Дальше местность меняется, с двух сторон нас сжимают горы. Мы идем по дну глубокого каньона. Над нами нависают угрожающие стены скал, прикрытые лоскутами синего неба. Место дикое. Ни тропинки, ни следа человека.
Ущелье уводит нас в глубь гор. Мы видим впереди них заснеженные пики и зубчатые гребни, урезающие темные провалы. Тут, в ущелье, иной мир. Нет задыхающейся растительности, буйства природы, птичьих песен. Сюда не заходят теплые ветерки, не заглядывает живительное солнце. На крутых гранитных стенах и в расщелинах лежат вечные тени.
Уходим в самую глубину ущелья. Здесь еще теснее. Непродуваемая сырость. Пашка идет впереди, торопится, хочет скорее пройти этот мрачный, отрезок пути. Гурьяныч нет-нет да и подбодрит криком Кудряшку, и тогда вдруг пробудятся скалы, перекликнутся, заговорят и снова надолго умолкнут.
Там, где серебристые нити ручейков сливаются в один ручей, мы останавливаемся передохнуть. Предстоит крутой подъем на перевал. Кудряшке ни за что не вынести своего вьюка. Мы с Пашкой берем на себя часть груза. Да и Гурьянычу не легко будет подняться на высоту.
Под хребтом еще утро. Прозрачные облачка плывут над горами и бесследно тают в далекой синеве. Ветерок наносит весенний аромат посвежевших хвойных лесов, рододендронов, набухающих почек багульника, мхов и отогретых камней. Зеленые лужайки окаймляют россыпи, на влажной почве первые цветы, и над ними уже крутится обольщенный шмель. Только березки стоят раздетые, не верят теплу, птичьим песням, ручейкам, боятся — обманет их капризный май.
— Пошли, — поднимается Гурьяныч. — Ты, Пашка, круто не бери, уйми свою прыть, косогором веди. Держи вон на ту лиственницу, со сломанной вершиной, а дальше повернешь вправо, и опять же косогором. Понял?
— Далековато будет косогором, — по-взрослому отвечает Пашка и, прикрывая ладонью от солнца лицо, деловито косится на подъем.
— Зато легче ногам, — настаивает старик.
Мы трогаемся. Кудряшка, горбясь, поднимается медленно, ощупывая копытами шаткую россыпь. Гурьяныч постепенно отстает. Ничего удивительного — ведь ему за шестьдесят. Годы чуточку сгорбили его спину, укоротили шаг, посеребрили бороду, только глаза, мудро выглядывающие из щелочек, сохранили свежесть. Как хорошо они видят окружающий мир. Должно, все им понятно, ничего их тут не удивляет, а возможно, удивляет, да только по-своему.
Долго петляем по косогору. Забираемся в непролазную чащу стлаников. Обходим скалы и выбираемся на крутизну.
Мы без сговора останавливаемся, поворачиваемся к пройденному пути. У наших ног лежит огромное пространство беспредельных лесов, полных романтики, загадочности, прошитых серебристыми лентами извилистых рек. Наконец-то мы выбрались из безотрадной лесной чащи и смотрим на нее с высоты.
Проходим с Пашкой последние двести метров.
Справа и слева седловину урезают скалы, убегающие узкими грядами в поднебесье. Лес обходит их, устремляется по склону к солнцу, но каменные потоки, стекающие с вершин гор, преграждают ему путь, а зимние обвалы отбрасывают назад, чтобы лес снова начинал свой трудный и долгий путь к солнцу.
Сбрасываем с Кудряшки вьюк, собираем сушник для костра, навешиваем котелок с водой. Наконец-то приходит Гурьяныч.
— Эка беда! — жалуется он. — Куда девалась сила?! Лет десять назад конь тут на подъеме охромел. Снял я вьюк, на плечи себе взвалил, вышел наверх — хоть бы что! А сейчас, вишь каки дела, себя не могу поднять.
— Вам, Гурьяныч, еще подождать надо жаловаться на старость, — успокаиваю я старика.
— Не жалуюсь, но что было — того нет. Жизнь человека, сдается мне, неладно устроена. Молодым был — до всего лип. Подрос — все хотелось знать, видеть. И вот, с годами, как будто понял, что к чему, опыт пришел, только бы жить, ан нет — отставка по старости. Никуда не годится! — грустно заключает старик.