Пасмурный лист(сб.)
Шрифт:
– Боже мой! Как хорошо, Илья Ильич!
«Считает меня совсем за дурачка», – подумал я с раздражением, и жалость, если она действительно была, покинула меня.
Играя им, я сказал небрежно:
– Ну, что нам говорить о смерти! Вам, несомненно, пришлось многое испытать, однако смерть от вас далека. Очень далека.
– Разумеется, хе-хе-хе, далека, разумеется! В том-то и беда, Илья Ильич, что далека, хе-хе-хе! Мое столетие, видите ли, не кончилось.
– Ну, какое там столетие? Вам едва ли дашь шестьдесят лет.
– Значит,
– Какие опасения!
Он весь так и расплылся в улыбке, скорпионоподобной, если допустить, что скорпионы способны улыбаться.
Я внезапно повернулся к нему всем телом и спросил:
– Ваша смерть – на востоке? Вы приблизились к ее центру? Поэтому-то вы можете жить здесь более трех дней?
Думаю, что фразы мои обрушивались на него с тяжестью тех скал, о которых я говорил недавно. Он съежился и как бы вползал в какую-то щель, тряся головой и судорожно перебирая пальцами. Только взгляд его готов был пробить меня, как доску гвоздем, и, содрогаясь от ненависти к этому взгляду, я сказал:
– Она ужасна, ваша смерть, фон Эйтцен?
Я услышал шепот из щели:
– Да!
– Она непереносима, эта ваша смерть, фон Эйтцен?
– Да!
Я продолжал наносить удары:
– Где же она находится, ваша смерть, фон Эйтцен. Скажите мне адрес вашей смерти. Огорчил? Печалюсь, ха-ха-ха! Кручина большая, но говорите мне адрес вашей смерти!
Он быстро привстал. Или он хотел убежать, или – броситься на меня. Но, привставши, он, словно накрепко увязанный веревками, что от резкого движения впивались в тело, рухнул на пачки «Русского архива», из которых хлынула пыль.
– Она… она здесь… – еле шевеля распухшими, толстыми, точно из войлока, губами, ответил он. – Она, видите ли, здесь, Илья Ильич, здесь…
– Не молвя – крепись, а уж молвя – держись, – едко сказал я ему. – Так что же это значит: «здесь»? Здесь, в Москве?
– Возле…
– Да вы что: издеваетесь надо мной?! – крикнул я. – Говорите мне точный адрес!
Разговор с ним мне стоил дорого. Силы мои заметно уменьшались. И покуда сознание не покинуло меня, я подзадоривал себя всячески, а ему всячески показывал, что сил во мне еще много. «Самое главное, самое главное, не дать ему ускользнуть, надо показать ему мое могущество», – твердил я.
Он, поежившись, ответил:
– Станция Толстопальцево. Киевской железной дороги. От станции влево. Третья поляна. По ту сторону тропинки, на юг, шестое дерево… в корнях.
И тогда я резко задал ему последний вопрос, которого, по-моему, он особенно боялся:
– Какой вид у вашей смерти?
Я заметил уже
– Лежит… лежит, видите ли… лежит, Илья Ильич!
– В чем лежит ваша смерть? В коробке? В бутыли? В суме? В кошеле?..
Он кивнул.
Он еще раз кивнул, но совсем слабо.
О чем мне еще говорить с ним? Усталыми глазами я смотрел, как он, шатаясь и держась обеими руками за дверки книжных шкафов, плелся к выходу. Мне страстно хотелось, чтоб он исчез возможно скорее, особенно после того как я заметил, что он разного со мной роста и что моя кепка, которую он взял со стула по ошибке, была ему как раз по его круглой голове.
После его ухода я почувствовал изнеможение, голова закружилась, и я грохнулся на пол. Очнувшись, я стал перебирать в памяти происшедшее. Голова работала хотя и медленно, но ясно. Одно обстоятельство, на первый взгляд пустячное, заставило меня вскочить.
Я припомнил свою привычку: когда я говорю с кем-либо, мои руки машинально берут со стола книгу и начинают ее поглаживать по переплету, как вы, например, ласкаете кошку по шерстке. Так вот, то же самое делал мой посетитель! Мороз, именно вяжущий и мелкощетинный, мороз подрал меня по коже. И в то же время неизвестно почему я вспомнил и начал бормотать фразу из Островского: «Поди-ка поговори с маменькой, что она тебе на это скажет». И я не мог припомнить: то ли это из «Бедности не порок», то ли из «Грозы». Боже мой, да и какое мне до этого дело, когда тут такие змееуползающие дела!
Его день жизни двигался по моей, как двигается поршень на всем протяжении цилиндра машины. А мой день?! Неужели я позволю усыпить себя… Прочь! Да вставай же, Илья Ильич! Руки! Ноги!
Превозмогая тошноту и боль под сердцем, я нашел какую-то палку и, опираясь, потащился к выходу. Кожа моя лупилась, словно я ее обжег на солнце, а руки до локтей были покрыты клейким потом.
Не помню уже, каким образом добрался я до кассы пригородных поездов. Знаю только, что с севера по-прежнему дул холодный ветер, а края низких облаков, быстро бегущих по небу, были оранжевы, блестяще-шелковы.
– Вы давно ждете? – услышал я слабый голосок Клавы.
– Жду фон Эйтцена, – без всякого удивления ответил я.
– Кто он?
– Агасфер. Но ему недолго им быть.
– А почему, собственно, он должен смотреть вместе с нами комнату, где жить нам?
«Нам? Значит, мы почему-то должны передать кому-то… – может быть, родственникам Клавы или Агасферу?.. – мою комнату и переехать в Толстопальцево?» – подумал я смутно и сказал: