Пассажир последнего рейса
Шрифт:
В селе Солнцеве комбед уже выделил на их долю хорошей земли, отобранной у барина, Георгия Павловича Зурова, и соседи-ополченцы толковали только про новые, справедливые порядки, про десятины, пустоши, супеси и суглинки. Звали их домой жены, и призывные эти письма, зачитанные до разрывов на сгибах, снова и снова перечитывались и здесь, в каюте. Оба думали об одном: как бы скорее подлечиться и попасть домой.
Врач велел отнести старца Савватия и Сашку во временную операционную, устроенную в бывшем салоне. Ногу Савватию намертво закрепили в лубке, у Сашки проверили швы, наложенные монастырской яшемской фельдшерицей; врач сказал,
Когда двое дюжих санитаров очень неосторожно принесли Сашку в палату, точнее, большую каюту, небрежно окрашенную белилами, доктор снова явился к лежачим и строго посмотрел на Сашку.
— Как это тебя, человека мирского, штатского, угораздило к монахиням, в монастырскую больницу попасть? Да и рана свежая, фронтов же поблизости как будто нет? Ну-ка, расскажи, как было дело, да без утайки!
— Хвалиться тут нечем, — мрачновато пояснил Александр Овчинников. — Дурь одна. С дебаркадера надысь перед пароходом сиганул, форс показать, да на лапу якорную под водой и напоролся. Спасибо, монастырские кровью истечь не дали. Да и вам спасибо за то, что в город везете.
— Как же тебе вынырнуть удалось с такой раной?
— Сперва, как напоролся, рванулся неловко, лапа-то скрозь бедро и прошла, а течением меня под водой развернуло, так что очутился я как стерлядь на самоловном крюке. Ни взад, ни вперед! А тут якорная цепь под руку подвернись! Ухватился, себя повернул, лапу назад из раны наладил, освободил себя с крюка, но приослаб — много крови, видно, потерял. А мысль одна — про пароход. Угодишь под днище или под колесо — пропал! Одно спасение — цепь.
Тут Сашка заметил, что сиделка Антонина прислушивается к разговору. Он сразу смолк.
— Ну и что дальше? — заинтересовался врач.
— Что дальше? Вылез, ребята к берегу пособили. Нашли, про что спрашивать! Людей перемутил, от дела отстал, других заставил со мной возиться. Женщинам пришлось меня волочить наверх, словно колоду. Хочу через денек-другой на костыли.
Врач покачал головой.
— Хочешь ногу сберечь — колодой и лежи покамест. Рана болезненная и опасная, ногу надо в дубке подержать, а от боли — впрыскивание сделать. Дня через три посмотрим, как поправка подвигается.
— В какой госпиталь вы меня положить хотите? — Сашка покосился на Тоню-сиделку. — Мне бы от наших, монастырских, не отстать! Пока не поправлюсь.
— Ну, уж там видно будет, куда попадешь! — буркнул врач неопределенно.
Пароход остановился взять уголь против томненской мануфактуры, ниже городских пристаней Кинешмы. Часть выздоравливающих с «Минина» помогала засыпать углем пароходный бункер.
Оказалось, что старец Савватий с переломом и Сашка Овчинников чуть не единственные тяжелораненые на весь пароход, Антонина даже подивилась: эвакуируемые выглядят вполне здоровыми. Да и чистота на пароходе поддерживалась не по-госпитальному! Койки — разнокалиберные, белье — наихудшее! Сам пароходик мало подходил для целей медицинских, однако же мог бы вместить вдвое больше больных, чем их сейчас было на борту.
Закончив бункеровку в Томне, пароход отвалил от угольной баржи и тихим ходом подошел к городской пристани Кинешмы. Туда заранее отправилось начальство плавучего госпиталя.
Антонина, глядя из каюты, узнала на пристани начальника и военфельдшера. На мостках лежали и сидели раненые, готовые к эвакуации,
Капитан «Минина»» даже чалиться не стал, приказал подать на пристань одну кормовую чалку и стоял у переговорной трубки, готовый скомандовать в машину «Вперед!».
— Могу взять только вот этих пятерых легкораненых, ходячих, и то лишь потому, что мне уголь погрузить некому в Костроме! — кричал начальник госпиталя. — У меня персонал трое суток не спит с лежачими, на пароходе яблоку негде упасть от тесноты. Пятерых беру не причаливая. А ну, прыгай на борт, у колеса, живей! Ты прыгай, ты и ты, и вон еще те двое. Военфельдшер, прыгай за ними! Эй, там у трапа, подай руку товарищам! Пошел, капитан, вперед самым полным!
Начальник с военфельдшером последними вскочили на борт, и «Минин», расстилая по реке дымный след, отошел вверх, больные же… остались лежать на пристани. Антонина снова подивилась: и никакой тесноты нет на недогруженном судне, и уголь уже взят в Томне. Чудные порядки!
До ушей Антонины доносились и еще более чудные разговоры на борту. То и дело в обрывках фраз звучали французские словечки, обращение «господа», картаво произносимое слово «Россия». Антонина видела не больных солдат, как пациенты ее палаты, а лощеных, манерных, барственного вида молодых мужчин, обряженных в солдатское обмундирование словно бы лишь для отвода глаз.
Однако у яшемской сиделки хватало забот с порученными ей ранеными. У Алексашки Овчинникова санитары при переноске неосторожно разбередили рану. Врач велел впрыснуть морфий. Он постоял у окна и заметил, как больной после впрыскивания удержал руку сиделки и неумело попытался поцеловать ее. Когда больной заснул от морфия, врач поманил Антонину к окну.
— Скажите мне, кто этот человек? Не из вашей родни?
— Нет, мне он не родня. Крестьянин, из слободских, зажиточных. Младший брат в семье. Старший брат, Иван Овчинников — барышник конский, человек богатый. А этот — у брата табунщиком, коней издалека перегоняет. Всегда в разъездах, в опасностях. Мать вечно за него в тревоге — ремесло, как изволите понимать, неспокойное.
Ответ как будто заинтересовал врача.
— Из зажиточных? Гм… А о ранении своем он правду рассказывает?
Антонина сказала, что сама была свидетельницей.
— Скажите мне правду, барышня, — допытывался врач, — а сами-то вы… как в монастыре очутились? При вашей-то внешности!.. Это одеяние ваше, простите, не маскировка?
По ясному взгляду девушки врач понял, что ошибся.
— Будьте со мною откровенны. Я убежден, что вы дочь благородных родителей. Где они? Вам ведь не более восемнадцати лет?
— Я — сирота. Лет мне действительно восемнадцать. Отец был военным летчиком. Звали его Сергей Капитонович Шанин. Еще до войны мы с мамой узнали, будто отец наш попал в ярославскую тюрьму как революционер. Жили мы с нею и дедом в Макарьеве, на Унже. После смерти деда мама продала макарьевский дом и поехала со мною в Ярославль, искать встречи с папой. В пути заболела, в Яшме нас сняли с парохода. У мамы оказался тиф, через неделю она скончалась. От меня это сначала скрывали несколько лет. Было это в 1912 году, шесть лет назад. Четыре года меня держала при себе, в служанках, владелица постоялого двора в лесу, у деревни Михайловки, а оттуда я по своей воле пошла в монастырские послушницы. Питаю надежду найти там приют вечный. Мир меня страшит.