Пастернак
Шрифт:
296
никто не откликается, оказывается, к нему пришел молодой поэт и они говорили о стихах сидя за пустым столом, ни чая, ни вина, и свет он забыл погасить в других комнатах, где засыпали дети, он сидел, как всегда, улыбающийся, штаны были продраны на коленке все равно ему, лишь бы мысли были целы и собраны. <...> Эта отрешенность от всего остального от газет, которых он никогда не читает, радио, зрелищ, ото всего кроме своего мира работы создает ему такую жизнь, которой не страшны никакие невзгоды...»17
Однако до того, как достигнуть этого состояния отрешенности и внутреннего умиротворения, Пастернак в течение 1930-х годов прошел в буквальном смысле через огонь, воду и медные трубы. С 1932 года литературные власти стали предпринимать настойчивые попытки приобщить Пастернака к актуальным процессам современности. Результатом активного вовлечения
Поездка планировалась не бригадная, а индивидуальная, иными словами, Пастернаку предоставлялось творческое уединение дача на живописном озере Шарташ, куда он мог отправиться на
297
три-четыре месяца с семьей. Однако, как сообщал Пастернак в одном из писем, «государственная поддержка оказалась областью безвыходно противоречивой»18. То, что поэт увидел на Урале, в сочетании с теми задачами, которые ему были поставлены, повергло его в состояние глубокой депрессии. Зинаида Николаевна, разделившая с мужем тяготы этой «творческой командировки», вспоминала: «Время было голодное, и нас снова прикрепили к обкомовской столовой, где прекрасно кормили и подавали горячие пирожные и черную икру. В тот же день к нашему окну стали подходить крестьяне, прося милостыню и кусочек хлеба. Мы стали уносить из столовой в карманах хлеб для бедствующих крестьян. Как-то Борис Леонидович передал в окно крестьянке кусок хлеба. Она положила десять рублей и убежала. Он побежал за ней и вернул ей деньги. Мы с трудом выдержали там полтора месяца. Борис Леонидович весь кипел, не мог переносить, что кругом так голодают, перестал есть лакомые блюда, отказался куда-либо ездить и всем отвечал, что он достаточно насмотрелся. Как я ни старалась его убедить, что он этим не поможет, он страшно возмущался тем, что его пригласили смотреть на этот голод и бедствия затем, чтобы писать какую-то неправду, правду же писать было нельзя»19. В результате Пастернак досрочно покинул гостеприимный кров уральской дачи и, вернувшись в Москву, отправился в Союз писателей, где заявил о своей решимости ни строчки не писать об увиденном и никогда больше не ввязываться в подобные истории. Результатом поездки стал период первого протестного молчания поэта, во время которого Пастернак фактически отказался от оригинального творчества и всецело обратился к переводам.
298
В 1934 году власть еще раз выразила Пастернаку свое благоволение. На Первом съезде советских писателей в установочном докладе Н. И. Бухарин произнес слова, которые сразу же подняли Пастернака до уровня первого советского поэта: «...Борис Пастернак, один из замечательнейших мастеров стиха в наше время, нанизавший на нити своего творчества не только целую вереницу лирических жемчужин, но и давший ряд глубокой искренности революционных вещей»20. Эта должность Пастернака к себе вовсе не располагала, и он скорее пришел в ужас от такого заключения, чем испытал чувство радости и облегчения. Понятно, что быть первым поэтом современности уже само по себе ко многому обязывает, но быть официально признанным первым поэтом, так сказать, призванным властью, это совсем другое дело. В свое время О. Э. Мандельштам описал эту модальность метким афоризмом:
И я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть.
Кроме того, всякий шум, всякая суета, искусственно раздуваемая вокруг его имени и существования, казалась Пастернаку не просто неприятным явлением, а губительным для творчества прежде всего. Впоследствии в «Людях и положениях» он записал: «Были две знаменитых фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее, и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре Съезда писателей. Я люблю свою
299
жизнь и доволен ей. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю»21.
Однако после съезда Пастернак был, что
Разговор о прозе был не праздным. Пастернак действительно упорно делал подступы к большому роману. То, что сохранилось из этого периода, представляет собой несколько связанных друг с другом глав, которые публикуются под общим названием «Записки Патрика».
Ситуация для Пастернака крайне обострилась зимой 1934 года, когда был убит С. М. Киров, что повлекло за собой страшные по размаху и очевидные для стороннего наблюдателя репрессии. Газеты сообщали о массовых расстрелах в Москве и Ленинграде участников контрреволюционных террористических организаций, начался процесс по делу Зиновьева и Каменева, пошатнулся Горький, Бухарин был отстранен от работы писательской организации. Пастернак переживал творческий кризис, в
300
письмах своим грузинским друзьям он жаловался на удушающую серость, обессиливающую пустоту, которые препятствуют плодотворной работе над романом. Действительно, атмосфера в стране разительно менялась в очередной раз в сторону реакции. Именно тогда, весной 1935 года, Пастернак погрузился в то состояние депрессии, о котором уже не раз упоминалось в этой книге. Его главным симптомом стала продолжительная бессонница, которая доводила поэта до отчаяния. Он ничего не писал.
В самый разгар этого тяжелого нервного расстройства Пастернак через секретаря Сталина Поскребышева получил распоряжение, поданное в форме военного приказа, отправиться на антифашистский писательский конгресс в Париж. Л. С. Флейшман описывает, как Пастернак воспринял эту неожиданную необходимость: «Навязанная ему роль прямо посягала на независимость поэта он обязан был ораторствовать в момент острейшего кризиса, обрекшего его на полное молчание. Отсюда кажущаяся капризной причудой деталь пастернаков- ского поведения в поездке: беспрестанные жалобы на нездоровье и бессонницу. Казавшаяся проявлением пресловутого пастернаковского эгоцентризма , она на самом деле прикрывала глубину тревожных вопросов, мучивших поэта с зимы»23. Как проходила поездка Пастернака, мы уже описывали выше.
Вернулся он на родину в состоянии острой истерии. Свое состояние сам поэт связывал с атмосферой «лжи», которая явственно дала себя почувствовать по контрасту с обстановкой в свободном от нее Париже. «Боюсь всех московских перспектив: домов отдыха, дач, Волхонской квартиры ни на что у меня не осталось ни капельки сил»24, писал Па
301
стернак жене из Ленинграда, куда он прибыл из-за границы в составе советской делегации. Его мечтой теперь было «отойти от пестрого мелькания красок, радио, лжи, мошеннического и бесчеловечного по отношению ко мне раздуванья моего значенья»25. Постепенный выход из кризиса знаменовал перелом в пастернаковском отношении к власти и к своему месту в системе советской действительности. Надежды на то, что жестокости первого десятилетия нового строя всего лишь временная ситуация, необходимая на этом историческом этапе, не оправдались. Слиться в своих помыслах и стремлениях с государством, которое основывает свое существование на беспрерывном терроре и подавлении, теперь представлялось Пастернаку немыслимым. Труду «со всеми сообща и заодно с правопорядком» он противопоставил личную независимость и бесстрашно, иногда безрассудно, нарочито резко реагировал на новые проявления насилия.
Это прежде всего касается ситуации 1936 года, когда в центральной партийной газете «Правда» была опубликована прямо восходящая к Сталину статья «Сумбур вместо музыки», направленная не только против Д. Д. Шостаковича, но и против искусства как такового. Статья предписывала и то, о нем нужно писать, и то, как необходимо это делать. Если раньше звучали призывы обратиться к насущным темам эпохи, правдиво отражать факты, то теперь к ним прибавились новые требования стать общедоступным, понятным, простым. Развернутая «Правдой» кампания была быстро поддержана другими средствами массовой информации и получила название борьба с формализмом в искусстве.