Пастораль сорок третьего года
Шрифт:
Здравый крестьянский смысл, которому толстые губы и белесые ресницы не в ущерб, давно уже подсказал Марии Бовенкамп, что Кеес врет, будто ненавидит мофов, и выкручивается изо всех сил, чтобы ей угодить. Этого было достаточно, чтобы ей понравиться. Если энседовец делает все, что ты ему велишь, говорит то, что ты хотела бы от него услышать, то, право же, он не самый худший из парней.
Чтобы испытать его, она спросила:
— А как насчет евреев? Тут уж ты наверняка против?
— Безусловно, — очень твердо сказал он.
— Я тоже.
— Иначе и быть не может, — льстиво сказал он. — Германская девушка вроде тебя непременно должна быть против. Евреи к вам так и льнут. Это всем известно. Почитай «Майп кампф» Гитлера. Кто-нибудь из них еще не пытался тебя соблазнить?
— Нет. Да я бы ни за что на свете не стала
— А с кем станешь? — игриво спросил он и обнял ее за плечи.
Она громко рассмеялась и оттолкнула его руку; он искоса посмотрел на нее, дивясь ее белым ресницам и бровям, благодаря которым она смахивала на белую кошку. Но в конце концов, не это главное, во всяком случае, в этот вечер.
Они поднялись на холмик, где находилась наблюдательная вышка и на деревянной скамейке сидела парочка, и молча пошли дальше через новые вырубки по блеклой траве, колыхавшейся, как туман на ветру, мимо свежей посадки молодых сосенок и канадских дубков. Каждый уголок был по-своему хорош, и дольше разводить канитель было не к чему. Слева простирался ярко-зеленый мох, сверкавший, как драгоценный камень, в сумеречном свете угасавшего дня. Кеес остановился и сунул руку в карман пиджака.
— Вот, смотри, — сказал он, подбоченясь, и протянул ей карточку. — Это я. Наш отряд штурмовиков фотографировали во время похода. Я тоже там был. Смотри, сколько мундиров, все разные, не только такой, в каком ты вчера видела меня. Погоди, посидим здесь, тебе будет удобней разглядеть.
Кеес прислонил велосипед к дереву, и они опустились на траву. Фотография привлекла внимание Марии очень ненадолго, вскоре она лежала на спине, подложив локти под голову, ее красная косынка, как пятно крови, выделялась на зелени мха, нежно хрустевшей и пружинившей под пальцами рук. Они прислушались к дребезжанию трамвая, проезжавшего по опушке леса. Кеес тоже лег на спину так близко, что слышал ее легкое дыхание. И вдруг она стала напевать знакомую мелодию, потом как бы сами собой в мотив ворвались слова крамольной песенки, звучавшей под шелест сосен над их головами:
Гитлер сволочь и нахал, На Голландию напал.— Да замолчишь ты, наконец! — крикнул он, поняв, что она его дразнит. Но Мария продолжала петь, только чуть потише, тоненьким голоском и к тому же еще и хихикала. Он подобрался к ней вплотную, скомкав карточку. Машинально вынул из кармана своих выходных брюк трубку. Другой рукой нащупал во мху ее ногу, которая отбивала такт запрещенной песенки.
ПЕРЕПОЛОХ В ХУНДЕРИКЕ
В двенадцатом часу ночи Мария постучалась к бывшей батрачке с их фермы, которая вышла замуж и жила в бедном, грязном пригороде, обсаженном хилыми фруктовыми деревцами. Опоздала на паром из-за того, что продырявилась шина, объяснила она и попросилась ночевать. Ей, конечно, не отказали, и Кеес, который ждал немного поодаль, спокойно ушел, довольный, что ему повезло во всех отношениях.
Мария впервые не ночевала дома, и хотя на ферме поверили в прокол шины, но мать и Ян ин'т Фелдт были недовольны, что она где-то пропадала всю ночь. Оба они ей не доверяли. Если бы дочка выбирала себе кавалеров только из крестьянских парней — любого соблазнителя из этой среды всегда можно было притянуть к ответу, — Дирке Бовенкамп вряд ли стала бы волноваться из-за ее ночной прогулки, но Мария обручилась с Яном, и, хотя ни отцу, ни матери этот союз не нравился, Дирке опасалась, что, если у Яна появится повод для ревности, будут большие неприятности. В глубине души они мечтали, чтобы эта помолвка расстроилась. Ян ин'т Фелдт пришел к ним как нелегальный, значит, был чужаком, и, как только война кончится, он, конечно, скроется. Его терпели, как неизбежное зло, но это еще не значило, что его можно было безнаказанно обманывать. Дирке Бовенкамп плохо представляла себе, на что может толкнуть нелегального ревность и как это отразится на безопасности их всех. А ее муж об опасности и не думал, к Яну же он питал боязливое уважение, основанное, во-первых, на его молчаливости, во-вторых, на его физической силе. Жене и Яну он велел дать Марии хорошую взбучку — пусть ездит осторожней, — но Ян ин'т Фелдт не стал устраивать сцен, у него и так хватало причин для огорчения, к тому же он не умел много говорить.
После злополучного свидания в овсяном поле он уже не искал близости с Марией. Каждый вечер после ужина, кроме субботы, они шли гулять, но он ни о чем не просил, ни на что не намекал, даже не прикасался к ней. Видно, ждал, что она сделает первый шаг. Она, конечно, сразу поняла, что долго так продолжаться не может и, если она не будет настороже, он опять предъявит на нее свои права. Придуманных ею отговорок хватит самое большее на неделю. Увлекшись Кеесом Пурстампером, она теперь испытывала к Яну неприязнь, физическое отвращение, которое она объясняла себе тем, что Ян восточный человек. Для нее он был тем же, что и Кохэн: оба они были евреями в широком смысле этого слова; Ян — это своего рода еврей, амстердамский еврей, коварно молчаливый, похотливый, как козел. Последнее можно было бы сказать и о Кеесе, но тот по крайней мере охотно разговаривает и до и после и вообще во всем намного занятней Яна, а кроме того, ей хотелось переложить с Яна на Кееса ответственность за то, что с ней случилось, и чем скорее, тем лучше. Если бы не это, она бы ни за что не отдалась в первый же вечер даже такому интересному мужчине, как молодой Пурстампер, но теперь ей нельзя было терять ни одного дня.
В последующие три недели она водила Яна за нос, ссылаясь то на боль в спине, оттого что она убирала сено под палящим солнцем, то на рези в животе, а субботние вечера проводила с Кеесом в уединенном местечке среди коз — здешний фермер, полуслепой, ничего не разглядел бы, даже если б стоял в двух шагах от них. Обычно они встречались возле поваленной ветром шелковицы; здороваясь, Кеес на фашистский манер выбрасывал вперед руку, делая это сперва шутливо, а потом всерьез, после чего Мария позволяла ему взять ее под руку и увести в укромный уголок, слушая, как он красивым ораторским голосом мелет что-то насчет заснеженных полей России, германского фюрера, их собственного фюрера, о евреях, о труде на пользу великой Германии, о войсках СС и о грязной международной клике. Из всей этой ерундистики отчетливо вытекало одно: что он энседовец до мозга костей, всецело преданный своей партии; однако она знала, что скажи она одно слово, и он тотчас заговорит по-другому, про то же, но в более приемлемом для нее духе. И слово это было то самое, что доставляло столько огорчений Яну ин'т Фелдту: «Не сегодня». Но в конце концов, ни русские снега, ни германцы ее не тревожили; более того, теперь, когда Кеес чувствовал себя свободно и говорил с настоящим увлечением, он казался ей более занятным парнем, чем вначале, когда он врал и притворялся.
Иногда он приносил ей дешевые безделушки или жевательную резинку, которую в отцовской аптеке никто больше не покупал. Стоило ей запеть песенку о Гитлере, как он тотчас затягивал военный марш или закрывал ей рот поцелуями.
К концу третьей недели Мария сказала ему о своей беременности. Она только что очнулась после легкого головокружения, которые были свойственны ей с детства, но за последнее время участились. С ней нередко бывало, что, когда головокружение проходило, она делала что-нибудь такое, что давно собиралась сделать, но до сих пор почему-то откладывала, ибо в такие минуты темп ее жизни без всяких видимых причин бешено ускорялся. Мария сомневалась, поверит ли ей Кеес, ведь три недели — короткий срок, и хотела еще несколько дней выждать, но, почувствовав головокружение, она помимо своей воли ему все выпалила. Кеес молчал, и она подумала, что он подсчитывает дни, но она ошибалась. Он всего лишь проклинал собственную глупость. Его смазливое юное лицо с тяжелой, грозившей в будущем отвиснуть нижней губой выделялось среди ожидавших серпа спелых колосьев пшеницы, затянутых желтым туманом в хмурой мгле вечернего неба.
«Глупая деревенщина, — думал он про себя, — зачем она мне всякий раз говорила, что можно? Ни черта они в этом не понимают, эти телки. Можно, как бы не так! И я-то дурак, не сообразил, что три недели подряд можно не бывает. А что скажет отец и во что ему обойдется, если я на ней не женюсь? С него, как с энседовца, небось три шкуры сдерут». Эти и подобные мысли терзали сейчас Кееса Пурстампера.
— Ты почему молчишь?
— Да так, — сказал он, опустив подбородок на руку. Не хватало еще, чтобы она спросила: «Ты счастлив?», как пишут в романах. Тогда бы он ей показал. — Новость не из приятных. А ты уверена? — спросил он.