Пастырь добрый
Шрифт:
– Я потерплю, – криво ухмыльнулся тот, и Курт качнул ладонь в сторону, сжав зубы, когда в ране громко чавкнуло и стон повторился – уже криком.
– Не вытерпишь, – возразил он уверенно. – Слишком слаб; это тело ко многому привыкло, однако без принадлежащего ему разума все эти навыки – ничто. Уходи сам, сейчас. К чему идти на принцип? Глупо и бесполезно.
В темно-серых тучах над головой вновь прокатился невидимый каменный обвал; затуманенный взгляд с трудом поднялся, оглядев беспросветное небо, и снова опустился, глядя на человека подле себя с обреченностью, но без малейшей тени злобы или ожесточения.
– Полагаешь, отделаться от меня так просто? – выдавил чуть слышный голос; Курт качнул головой:
– Дождь не может идти вечно, Крюгер.
– Я
– Ну, да. Когда папоротник зацветет.
Знакомые губы вновь исказила усмешка, прерванная болезненным кашлем.
– Sinite pueros [143] … – выдавил чуть слышный голос, затихая с каждым звуком.
Улыбка оставалась еще два мгновения – снисходительная, словно недосказанным осталось то, чего в словах, известных собеседнику, высказать было нельзя, осталось в молчании самое важное, перед чем теряло значимость все прочее, даже то, что происходит здесь и сейчас. Два мгновения знакомое лицо еще оставалось незнакомым; что изменилось после, Курт определить не смог – не смог подобрать нужных слов, не смог объяснить, что именно теперь стало другим, как не смог этого сделать несколько минут назад, когда направил оружие на сослуживца и напарника, просто зная – и все…
143
Sinite parvulos // venire ad me – пустите детей // приходить ко мне (лат.).
Еще секунду он продолжал сидеть неподвижно, всматриваясь в лицо перед собою, чтобы увериться, что не обманут и не ошибся, и рывком поднялся, обернувшись к Бруно, на всякий случай держа его на прицеле.
– Бросай, – приказал он коротко; подопечный на миг замялся, обронив мимолетный взгляд на направленное в его сторону оружие, и молча выдернул зубами пробку из фляги в левой руке, плеснув остатками содержимого на флейту.
Очередной раскат грома прогремел прямо над головой, когда она, разметав крупные искры, упала среди языков пламени; ветер ударил внезапно – с утроенной силой, сбивая огонь к земле, и неистово колотящий град вдавил флейту в угли, не давая разгореться и присыпая пеплом. Курт метнулся вперед, тут же замерев, ненавидя себя за то, что не может двинуться, что вновь проснулся этот неуправляемый, глухой страх, чувствуя, как прикипают к земле ноги и ноют ладони; Бруно выругался – громко, от души и не приличествующими случаю словами – и подцепил утонувшую в черно-багровом месиве флейту подхваченной с земли короткой палкой, выбросив ее на поверхность, к воздуху и пламени, дуя на обожженные пальцы и повторяя все сказанное столь же прочувствованно и так же неблагопристойно. Вверху взорвалось уже над самой головою, словно небеса внезапно лопнули, как натянувшийся в бурю парус – оглушительно, ослепив огромной сияющей трещиной; запахло палевом и грязным водяным паром, и вверх по телу промчалась короткая щипучая судорога, подогнув колени и бросив на землю.
Сколько Курт оставался так, скрючившись, не чувствуя тела, понять он не мог, как не мог осознать, где верх и низ, где земля, а где он сам, ничего не видя перед собою, кроме темноты и яркой широкой искры, и ничего не слыша сквозь звон в опустевшей голове. Осознание самого себя и мира вокруг возвращалось мучительно медленно, проступая кусками, отрывками, как бывало после сильного удара по голове – сперва проявились отдельные части образов вроде собственных рук, упирающихся в грязь, растоптанных мокрых комьев земли и клочьев травы, все еще перечеркнутых чуть побледневшей огненной линией, и лишь потом, пробиваясь сквозь гул в ушах, пришли и звуки. Звуков было мало – затихающий шорох огня, редкий стук градин и чей-то неразборчивый голос, бормочущий сквозь болезненные стоны проклятья и ругательства. То, что это голос подопечного, Курт вывел скорее из этих слов, нежели просто узнав его.
На ноги он поднялся не с первой попытки, пытаясь возвратиться в полное сознание поскорее, понимая, что сейчас не способен противопоставить ничего и никому, что в эту минуту, или сколько там на самом деле минуло времени, беззащитен, открыт и фактически недееспособен.
Бруно обнаружился в паре шагов от костра сидящим на земле, прижав ладони к ушам; связанный чародей, очнувшийся, но столь же невменяемый, тупо хлопал глазами, глядя в небо над собою и запоздало жмурясь, когда в лицо ударял мелкий, снова похожий на снег град. От могилы Фридриха Крюгера, шипя и растворяясь во влажном воздухе, поднимался темный дым, стелясь по земле, широко прожженной ударом небесного огня.
Размышления Курт оставил на потом – о благоволении ли свыше, столь неуклонно ожидаемом подопечным, либо же вполне должных последствиях учиненного им действа, о том, сколько уже пребывает в сознании арестованный и что успел увидеть и услышать; дошагав, пошатываясь, до выпавшего из пальцев арбалета, подобрал его и, неверно держа под прицелом едва шевелящееся тело сослуживца, осторожно приблизился, остановившись в шаге и всматриваясь в лицо.
– Убери, – тихо, не открывая глаз, проронил Ланц. – Не приведи Господь – выстрелишь ненароком.
Арбалет Курт отбросил в сторону, не глядя, куда, ноги снова подогнулись, отказываясь держать; у кровавой лужи, смешавшейся с грязью, он опустился обессилено, лишь сейчас перестав сдерживать дрожь в руках и голосе. Колени погрузились в бурую кашу, но отодвинуться Курт себя заставить не смог.
– Дитрих… – выдавил он с усилием, понимая, что подобрать нужные слова попросту невозможно, немыслимо; тот открыл глаза, глядя мимо младшего рассеянно, и попытался разлепить в улыбке посеревшие губы:
– Ну-ну, только без соплей, Гессе. Дело еще не кончено, не вздумай расклеиться.
– Это дождь, – возразил Курт чуть слышно, и тот хрипнул с усмешкой, снова опустив веки:
– Ну, конечно… Не напрягай мозги – объясняться тебе не придется; я знаю, что случилось – все помню, все видел… – болезненная усмешка слетела с губ, точно сметенная ветром пылинка, и Ланц передернулся, стиснув крепче пальцы, зажимающие рану. – Как глупо… – проронил он тоскливо. – Не в драке, не в перестрелке… В собственной постели от старости было бы не так глупо.
– Если б у меня был иной выход…
– Ты все сделал верно, Гессе, – оборвал сослуживец строго. – Я все помню – до слова. Словно б заперли меня в комнате в моем собственном доме, а кто-то другой стоит у порога и говорит вместо меня… я все вижу, только сделать не могу – ничего. Потому что оказался слишком слаб, чтобы отстоять себя самого. Смерти глупее и не выдумаешь. Позорно и бессмысленно…
– Вам не стоило бы говорить. Рану надо… что-нибудь надо сделать…
Голос подопечного дергался и срывался, словно это он умирал, истекая кровью, – голос был едва слышным, хотя стоял тот теперь прямо за спиною; Ланц покривился, вновь открыв глаза:
– Хоффмайер, ты лекарь, что ли? Слышал, что было сказано? Мне минуты остались – на печень жгута не наложишь… Посему – не отнимай мое время, я еще должен успеть наговорить превыспренней зауми навроде последнего желания… Слышишь меня, Гессе? Пока еще язык шевелится…
– Да? – уточнил Курт сдавленно, и Ланц уже серьезно попросил:
– Марте не вздумай сказать, как все было. Не простит – мне не простит. Простит все, кроме слабости… Соври, что в перестрелке. И еще кое-что. Повторяю снова: ты все сделал правильно. Не вздумай в той же ситуации в будущем поступить по-другому; иначе – за что я сейчас подыхаю?.. И – последнее: ты хороший следователь, понял меня? Я знаю, что за дурные мысли тебя временами посещают, посему – не помышляй даже уйти с дознавательской службы, Гессе. Считай, что это моя последняя воля, и если хоть что-то святое у тебя еще осталось, не вздумай ослушаться. Понял, что я сказал?