Пасынки восьмой заповеди
Шрифт:
Они шли около получаса. Под ногами хлюпало, чавкало, Марта оскальзывалась на размокшей глине, а потом овраг резко свернул вправо — и, выйдя из-за поворота, женщина и собака сразу увидели огонь.
В этом месте из оврага имелся довольно пологий выход, — правда, поперёк него валялся полусгнивший трухлявый ствол — и в тридцати шагах за ним, совсем недалеко, горел чей-то костёр.
…пламя настойчиво облизывало редкие сырые ветки, и те трещали от удовольствия, истекая густым сизым дымом. Смолистый аромат пропитывал всё вокруг, на одинокой поляне света и тепла, невесть как образовавшейся в ночном лесу, царил тихий уют — и Марте, что стояла, привалившись к шершавой коре бука-великана на
Посудите сами — после всего, что произошло, после задранных лошадей и убитого гайдука, после хрипа, рычания и сумасшедшей погони по дну оврага, после руки Костлявой на самом плече и оскаленной пасти Седого на горле Джоша… после всего этого стоять, стараясь не наступать на распухшую ногу, и думать: опасен человек у костра или нет?
И жалеть, что надорвавшись в схватке с Великим Здрайцей, ты не можешь забраться в карманы чужой души без прикосновения к телу хозяина.
Хотя и раньше-то знала: крепко не тронешь — много не вынесешь…
— Иди сюда, — не оборачиваясь, бросил человек.
Ещё стоя у бука, Марте показался знакомым его силуэт: широченные плечи, плотное, крепко сбитое туловище, косматая нечёсаная голова; а когда она послушно подошла сбоку и увидела зелёные огоньки, на миг вспыхнувшие в глубоко посаженных глазках при виде ковыляющего Молчальника — сомнениям не осталось места.
— Доброй ночи, сын мельника, — тихо сказала Марта, неуклюже садясь у костра и протягивая к огню руки; и, помолчав, добавила:
— Доброй ночи, Седой…
Низкорослый сын мельника взлохматил пятернёй копну своих русых волос, и в отблесках костра сразу стало заметно то, что днём прятал слишком яркий солнечный свет: серебряные нити, пронизывающие гущу прядей.
— Дай сюда… ногу, говорю, дай! Не трясись, не укушу…
Ознобно вздрогнув от последних слов, Марта вытянула вперёд ногу — и сильные корявые пальцы плотно обхватили щиколотку. Женщина охнула, валявшийся неподалёку Молчальник встревоженно поднял голову, но боль почти сразу отпустила, быстрые прикосновения разгоняли опухоль в разные стороны, расслабившейся Марте внезапно захотелось спать… но в эту самую минуту сын мельника прекратил разминать пострадавшую ногу, и заметно ослабевшая боль всё-таки вернулась.
— Денька три прохромаешь, — успокаивающе буркнул Седой, с хрустом разминая пальцы и несколько раз встряхивая своими лапищами, словно сбрасывая капли воды. — Цело всё…
— Зачем ты это делаешь? — слова вырвались сами, непроизвольно.
— Что?
«А действительно, что? — подумала Марта. — Зачем спас от волков? Зачем отпустил Джоша? Зачем разжёг костёр?»
— Дура ты, баба, — Седой подкинул охапку дров в огонь и задумчиво уставился перед собой. — Ох и дура… Тебе радоваться надо, плакать от счастья, а ты с вопросами лезешь! Не один тебе, что ли, хрен, почему жива осталась?! Доживёшь до утра — удача, до корчмы Габершляговой доберёшься — радость, вовсе из наших краёв исчезнешь — до конца дней праздника хватит… У ночного костра правды не ищут, у него спят или сказки до утра сказывают! Поняла?
Марта ничего не поняла. Меньше всего ей хотелось сейчас рассказывать или слушать сказки. А сын мельника, похоже, не шутил: он прижмурил свои зелёные глаза, откашлялся, словно пробуя голос…
— Жил-был в здешних местах мельник, — глухо сказал Седой.
Жил-был в здешних местах мельник, из потомственных мукомолов. Стахом звался, Стахом Топором. Присловье в их семье гуляло: «У нас что ни Топор, то топор!» Мельница у них была старая, ещё прадедовская, но работящая — народ отовсюду валом валил. Кто зерно вёз, кто за мучицей, а кто и так, — с Гаркловскими Топорами нужным словом перекинуться. Знали люди: дождя второй месяц нет, корова отелиться не может, муж или там не муж любить не хочет, на сторону косится, дитё неразумное гнилым грибом объелось — иди на мельницу. Да не так просто иди, а с поклоном, с горшком топлёного маслица, с козлячьей спинкой копчёной, с монеткой серебряной… хмыкнет старший Топор в бороду, почешет в затылке и уйдёт молча в клеть. Тогда жди: кивнёт Топор вернувшись — твоё счастье, начнёт лоб морщить да отмалчиваться — иди домой, жди от судьбы кукиша!
Однажды мужики в Сухих Садах ведьму палили да сгоряча и на мельницу заявились. Гори, колдовское гнездо! Так Топоры в топоры, подмастерья в жерди, а там сухосадцы смотрят: из трёх окрестных сёл толпа валом валит. Кто с чем, и все по голове норовят. Своих, мол, палите, сколько влезет, а наших не трожь! Сухосадцы уж и бродячего монаха вперёд выдвинули, тот крестным знамением на мельницу, а старший Топор шире монашьего крестится и ржёт как мерин: благослови, отче, ибо грешен я! Пожал монах плечами — а кто не грешен, сын мой?! — и дал дёру от греха подальше.
Тем дело и кончилось.
Шло время, ложились Топоры в землю родного погоста, что неподалёку от их мельницы был, и остался мельник Стах старшим. Всё как у людей: жена, трое девок-помощниц, хлопец тринадцати лет подрастает, наследник, значит, опять же хозяйство!.. вдобавок то масла принесут, то мёду, то ещё чего, а Стах Топор уйдёт в клеть, посидит там, потом вернётся — кивать или отмалчиваться…
Ну, да об этом уже говорено!
Охотился как-то в местных лесах князь Лентовский, старший брат нынешнего старого князя. Давно это случилось, три с лишним десятка лет минуло, в те поры князюшка лихой был, ядрёный, слова поперёк не скажи… Подняли егеря медведя, зверь на князя, князь на зверя, всадил в мохнатую грудь рогатину, налёг — а древко возьми да и сломайся! Как хворостиночка. Подмял матёрый мишка Лентовского, и быть уже беде, так тут мельникова жена неподалёку грибы собирала. Видит: живая душа без покаяния погибает; схватила горсть земли, подолом крест-накрест обмахнула, рыкнула по-медвежьи и зверю в глаза кинула. Скатился косолапый с князя и в лес! Ровно черти за ним гнались. Встал князь с земли, утёрся — а Стахова жёнка отроду смешливая была, не удержалась и прыснула, на мятую княжескую рожу глядя! Стерпел Лентовский — егеря аж бровями повели — и говорит:
— Во сколько жизнь мою ценишь, хлопка? [11] Говори, не стесняйся — мы, Лентовские, караем страшно, но и награждаем щедро!
— Пусть хлопы жизнь человеческую в грошах оценивают, — отвечает жена мельника Стаха. — А мне, вольной, и того достаточно, что все живы: и я, и ты, и хозяин лесной, под которым ты, ровно баба под мужиком, стонал да бока пролёживал…
Что взять с глупой… язык помелом!
Во второй раз смолчал князь, лишь усы встопорщил и спросил:
Хлопка
Холопка, крепостная (польск.)
— Так может, ляжешь под меня, вольная? Я под медведя, ты под князя, и все живы: и князь, и ты, и княжеский байстрюк в твоём чреве! Что скажешь?
И за грудь мельникову жену ухватил пятернёй.
Ох, и звонкая же оплеуха вышла! Лес луной пошёл, егеря за головы схватились, а Лентовский смеяться стал.
Долго смеялся, по-княжески, а потом отдал жену мельника егерям на забаву. Сам смотрел, как ловчие тешились, трубку курил, затем постоял над растерзанной женщиной и приказал егерям бабе руки рубить. Правую, что князя била, по локоть; левую, не такую виноватую — только пальцы. Не посмели егеря ослушаться, сделали бабу безрукой, прижгли факелом раны, а Лентовский самолично ей на шею кошель с большими деньжищами привесил и велел с почётом домой проводить.