Пасынки
Шрифт:
Ещё бы ей не испугаться, когда его величество в порыве чувств схватил её тонкие сухие ладони и прижал к губам. Немыслимая фамильярность по отношению к альвийской княгине, но зато радость вполне искренняя.
Однако старая альвийка не успела выразить ни протест, ни удивление. Где-то в глубине этого большого дома, гордо именовавшегося дворцом, с что-то лопнуло с глухим звоном, послышались крики и беготня, а потом снова зазвенело — на сей раз уже стекло. Отдельные выкрики слились в заполошный хор.
— Что там ещё стряслось? — раздражение государя можно было понять: испортили ему один из самых радостных моментов.
— Не знаю, ваше величество, — растерянно ответила княгиня, приняв этот вопрос на свой
— Посидите-ка здесь, Марья Даниловна. Я скоро вернусь.
Невозможный человек. Мальчишка, привыкший бросаться к каждой новой игрушке, лишь бы она была яркой и привлекательной. Правда, мальчишке этому уже полвека, возраст на грани зрелости и старости. У княгини невольно возникло невероятное предположение, что в его роду всё-таки были альвы. Только альвы ранее оставались детьми, разменяв шестой десяток.
Она со вздохом опустилась обратно в кресло и принялась ждать.
Кухня, как и весь Зимний дворец, была устроена не по-русски, а, скорее, по-голландски. Длинная дровяная печь с заделанным в стену дымоходом, накрытая тяжёлой чугунной плитой с большими отверстиями, занимала едва ли не треть помещения. Отверстия закрывались чугунными же крышками с неудобными ручками, за которые без толстой тряпки в руках не возьмёшься. Вдоль стен стояли столы, обитые медью — там разделывали мясо, месили тесто, чистили овощи… Варили не в русских горшках, не в татарских казанах, а в медных голландских кастрюльках. Припасы же традиционно хранились внизу, в погребе, куда вела толстая деревянная дверь с массивными петлями и каменная лестница, на которой с непривычки можно было шею свернуть.
Когда Раннэиль появилась на кухне, как обычно, с утра пораньше, жизнь в этой части дворца только пробуждалась. Сказывался образ жизни, присущий русской знати, искренне считавшей, что привычка рано вставать присуща лишь «подлым людям». Под этим странным для альвов словосочетанием понимались непривилегированные сословия. Знать не особенно вдохновлялась примером своего же государя, привыкшего вставать в пять утра, а тот напротив, пользовался возможностью спокойно поработать. Повар-голландец, нанятый недавно, отсутствовал, зная, что его забота — обеды и ужины его величества, а завтрак приготовят без него. Такая вот образовалась первая семейная традиция. Семьи ещё нет, а традиция есть. Маленький парадокс, ставший частью её жизни, один из тех, что раньше забавляли Раннэиль.
На кухне в такую рань уже работали две женщины. Одна, молодая и всегда грустная Прасковья, молча готовила завтрак для солдат и дворни в большом чане, и попутно варила супчик в маленькой кастрюльке, изредка косясь на знатную дамочку, непонятно с какой блажи топтавшуюся у плиты. На столе по правую руку от неё стояло блюдце с каперсами. Старая Федосья, судя по глубине её морщин заставшая ещё времена Минина и Пожарского, была привезена сюда из Москвы, где всю жизнь прожила в услужении у царей. Возраст не позволял ей заниматься тяжёлой работой, и она, не представлявшая себя без дела, сноровисто мыла посуду в бадейке с подогретой водой. Эти женщины не мешали княжне варить кашу — сегодня с кусочками сухих фруктов — занимались своими делами и помалкивали. Только слышно было, как позвякивают тарелки, что ставила Федосья на скамеечку, да деревянные ложки скребут по донышкам и стенкам медных посудин. Хотя, нет: из-за окна доносятся глухие удары топором по дереву: истопник колет дрова, прожорливая плита потребляла их в больших количествах.
Княжна уже достала из особого шкафчика, где хранились красиво расписанные пейзажами голландские — опять голландские — тарелки, которыми пользовалась только царская семья. Пока накладывала масло в изящную посудинку, Прасковья сняла с плиты супчик и деловито начерпала его в такую же голландскую мисочку. Альвийка невольно удивилась:
Стряпуха, закончив сервировку подноса и оставив его на столе, ушла на двор по каким-то своим делам. И Раннэиль вздрогнула, неожиданно услышав скрипучий голос старой судомойки, вдруг решившей с ней заговорить.
— Правильно делаешь, матушка, что при Парашке молчишь, — проговорила старуха, вытирая куском чистого полотна узловатые, искалеченные возрастом пальцы. — Она ж как бадейка дырявая, везде черпает, да ничего не держит. Всё по округе расплещет.
Раннэиль не переставала удивляться немыслимой дерзости русских холопов. Какое дело этой старухе до того, почему альвийская княжна молчит на кухне? И почему считает обязательным поделиться с упомянутой княжной своим мнением, которое, быть может, оную княжну нисколько не интересует? Она собиралась надменно промолчать, но вспомнила, что чересчур высокомерных здесь не любят. А неприязнь прислуги безвредна только в её родном мире, где холопы во избежание эксцессов связаны заклинанием покорности. Тем более, Федосья ничего плохого ей не желала.
— Такая болтунья? — удивлённо спросила Раннэиль, протирая и без того чистые серебряные ложки белоснежным полотенцем. — Странно, я ничего такого не заметила.
— Оттого и не заметила, матушка, что бываешь ты тут только по утрам, — ответила старуха. — По утрам-то она смирная, тебя опасается.
— А это с чего? — альвийка заулыбалась. Нет, она догадывалась, с чего, но интересно было услышать мнение со стороны.
— С того, что боится царя-батюшку прогневить и место доброе потерять. При царской кухне завсегда сыт будешь, — Федосья с кряхтением поднялась на ноги и принялась вытирать вымытые тарелки. — Питербурх-то город ишо молодой, тут родни большой ни у кого не водится, даром никто не накормит. За место держаться надобно, вот и держится она… Это меня, старую, гнать не станут. Я ведь матушке царёвой, Наталье Кирилловне, стряпала, Петра Алексеича несмышлёным помню, каково он ходить учился. А я уж замужем была, когда царица Наталья токмо в невестах обреталась… Летит времечко, — старуха покачала головой. Она уже не смотрела на княжну, сосредоточив всё внимание на своей работе и воспоминаниях. — Да и некуда меня гнать-то. Куда я подамся? Под забор, разве, сяду да помру с горя. Аль на паперть, может, и подаст кто. Был у меня дом… давно. Теперича мой дом там, где кухня царская. Иной жизни и не упомню… А ведь тебе, матушка, тако же идти некуда.
— Некуда, — ровным голосом ответила Раннэиль, берясь за тряпки — снять кастрюльку с плиты. — Мой дом тоже здесь. Не на кухне, правда, но от этого ничего не меняется.
— Вот, в самый корень глядишь, матушка, — кивнула старуха, окинув альвийку быстрым внимательным взглядом. — Тут твой дом. Эти дурищи, девки кухонные, тебе завидуют. Думают, будто у цариц житьё привольное да весёлое. А я как гляну на тебя, ажно душа болит, такая жалость подступает.
— За что же меня следует пожалеть? — искренне удивилась Раннэиль. Это было что-то новенькое.
— А за Петра Алексеича. Хлебнёшь ты с ним лиха, матушка, — голос Федосьи сделался глухим. — Оно, конечно, по-первой, пока сладко любится, не заметишь. Однако ж мужик тебе достался гневливый да недужный. Придёт время, распробуешь и горького. Тут уж али лаской своего добейся, аль терпи. Иного не дано, Петра Алексеича не сломаешь. Царица Евдокия ломать пыталась, и где она? В монастыре. Туда же и царицу Катерину скоро свезут… Нет, матушка, не думаю я, что и тебе монастырь грозит. Иные не верят, а я-то вижу — голова у тебя на плечах есть, и не пустая. Коли правильно всё сделаешь, на всю жизнь его к себе привяжешь, сколько б той жизни ему господь не отмерил.