Пасынки
Шрифт:
— Ты права, Аннушка, — сказал он, в который раз оценив проницательность жены. — Европа напоминает мне кухонную плиту, на которой разом кипит множество кастрюль, и бог знает, что в каждой варится. Но дверь на ту кухню мы ныне держим открытой. А сейчас, отдав должное западу, поглядим-ка на восток.
— Я думала о востоке, любимый, — ответила Раннэиль, поудобнее устраиваясь на подушках сидения. — Персия и османы сейчас начнут воевать с новой силой. Нам пока не стоило бы им в том мешать. Даже если шахом сделается тот разбойник, Кулихан, и побьёт османов, всё равно мы полноценно влиять на ситуацию не сможем.
— Почему?
— Потому что… Хива. Ну, и Бухара тоже, хотя с этими при желании можно договориться — с позиции сильного.
— Хива… — поморщился Пётр
— Гиреев бить будем? — улыбнулась альвийка. — Тогда нам нужен Азов.
— Азов…
Если при упоминании Хивы, где убили русского посланника, Пётр Алексеевич испытал всего лишь неприязнь, то сейчас любимая женщина попала в незаживающую рану. Азов, с таким трудом взятый, пришлось отдать из-за крайне неудачного Прутского похода. Чего в том походе было больше — глупости или предательства — не было ясно и по сей день. Но вину государь возложил на себя, и испытывал почти физическую боль при любом упоминании о том позоре.
— Азов, — повторил он, стукнув кулаком по сидению. — Азов будем брать. Но как и когда — от многого зависит.
Ещё многое не сделано. Не заключён договор с имперцами, не укреплены южные рубежи, не подготовлена для полномасштабной войны с турками армия, не готов план кампании, не скоплено достаточно денег в казне. Многое предстоит делать с оглядкой на противодействующих в собственном окружении. Но пока Пётр Алексеевич жив, что-то да будет двигаться в нужном направлении и с нужной скоростью. Ибо волшебный пинок иной раз остаётся единственным действенным аргументом, а «бомбардир Михайлов» был истинным мастером этого дела.
И — теперь он был не один.
7
«…Самая главная беда наша — недостоверные сведения, сынок. Потому я и взялась писать тебе эти…неотправленные письма. Моей рукой сейчас водит страх. Я боюсь, мой мальчик. Боюсь, что тебе однажды расскажут о нынешних событиях те, кому уже сейчас выгодно их извратить. Может так случиться, что и переспросить будет не у кого. Батюшки уж нет, и я на вечную жизнь рассчитывать не смею. Теперь хоть надежда есть, что заговорю с тобою через эти строки…»
Смерть, коснувшись её души, испепелила половину. Вторая половина целиком и полностью принадлежала детям. Для себя не осталось ничего — разве что чувство долга. Долга перед страной, перед верными людьми, перед собственными сыновьями. И этот долг следовало исполнить, во что бы то ни стало.
Он с самого начала знал, что так будет. Знал — и, уходя, просил у неё прощения. Только за это, ни за что больше.
Чёрное вдовье платье, чёрная кружевная накидка альвийской работы, мягко обтекающая голову и плечи, окаменевшее лицо…и большой, высоко торчащий живот. Маленькое чудо, посланное им тогда, когда они меньше всего этого ждали. Прочнейшая цепь с кандалами, ограничившая её до предела, когда нужно было действовать решительно и без промедления. Хорошо хоть бог этого мира не заставил её выбирать между живущими детьми и ещё не рождённым. Шуточка вполне в духе прежних альвийских богов. Видимо, в отличие от них, Он и впрямь милостив. Но сейчас выиграно только первое сражение — сражение молодой и малоопытной тайной службы государевой против сплочённых родством и общими интересами «стародуров». Эта война продолжается, и будет тянуться долго. Хватит и на век сына, и на век его детей-внуков.
Господи, как они ещё малы, её мальчики… Петруше девять, Павлику — семь. Ещё девять лет регентства впереди.
Сколько дел нужно переделать…
Ей повезло как минимум дважды в жизни. Первый раз — когда всё только начиналось. И второй, когда стало ясно,
«Я надеюсь, ты хорошо помнишь ту ночь, сынок, когда мы не могли оставить батюшку в его последние часы жизни. Не забывай её никогда, ибо она стала нам всем горьким уроком. Даже те, кто десятки лет был верен твоему отцу, и то не устояли перед соблазном урвать себе толику власти, пока он умирал. По большому счёту, они воспользовались нашей очевидной слабостью. Да, некоторые поплатились головой, многие — чинами, имуществом и позорной ссылкой. Но многих ни у тебя, ни у меня не поднялась рука казнить или изгнать. Других ведь взять негде… пока ещё. Это-то меня и беспокоит».
Отложив перо, Раннэиль осторожно, придерживая рукой живот, поднялась и тихонечко, на цыпочках, подошла к неплотно прикрытой двери. Заглянула в щель. Так и есть: мальчики десятый сон видят. А у самой двери со стороны широкой лавки, застеленной не слишком толстой периной, до тонкого альвийского слуха доносилось лёгкое дыхание.
Лиа, подруга вернейшая. Так и не пожелавшая выходить замуж, она взялась опекать детей своей госпожи, словно собственных. Пока Лиассэ рядом с мальчишками, за них можно быть спокойной. Раннэиль помнила по меньшей мере два случая, за которые благодарна ей до конца дней своих.
Помнится, Пётр Алексеевич поначалу и слышать ничего не хотел. Первый раз, когда настырная альвийка довольно нахально попросилась на службу — я, мол, в бою одна стою тех двоих, что за тобой тенью ходят — незатейливо послал её по известному адресу. Вторую попытку он пресёк обещанием посадить предерзостную в крепость, чтоб поостыла. Только на третий раз их разговор вышел куда более серьёзным и предметным. Не без труда и кое-чьей протекции напросившись на аудиенцию, воительница спокойным сухим тоном изложила факты. А именно: её супруг погиб в Саксонии, его память для неё священна, замуж она, соответственно, не пойдёт, а, кроме как воевать, больше ничего не умеет. И потому просит государя найти ей такую службу, которая принесла бы наибольшую пользу — разумеется, с учётом вышеизложенных обстоятельств. Император проявил удивившую многих осведомлённость по поводу этих самых обстоятельств. И, указав в сторону жены, хмуро бросил: «Вот твоя служба. Иди и справляй, как умеешь».
С тех пор прошло почти десять лет…
В том, что Россия начала потихоньку менять курс, направляя свои интересы на Восток, Европа убедилась, как обычно, слишком поздно. Все так свыклись с западничеством царя, что и мысли не могли допустить о подобном повороте. Но самое бессмысленное в мире занятие — это сокрушаться об упущенных возможностях.
В те промозглые ноябрьские дни, когда шпиль Петропавловского собора тонул в невероятно низких тучах, с равелинов одноимённой крепости начали палить пушки. Народ чесал затылки и судачил: то ли война со шведом, то ли царица родила? Верным оказалось второе предположение, когда кто-то начал считать залпы. Ради вести о войне столько пороха изводить не станут. Затем судачили, кого же родила царица — парня или девку. На сто пятьдесят первом залпе кое-кто поднял чарочку за здравие новорожденного царевича, а кто-то начал креститься, вспоминая, скольких сыновей уже пережил Пётр Алексеевич. От парочки типов, в злобе пожелавших этому младенцу судьбы старших братьев, народ шарахнулся, как от чумы: с Тайной канцелярией шутки плохи, да и не по-людски это, желать зла безгрешной душе. Но в те же дни состоялось событие, о котором в Петербурге мало кто был осведомлён досконально. Ну, подумаешь — цесарское посольство приехало. Так их тут, рож немецких, знаете, сколько шастает?