Павел I
Шрифт:
Остальные эскортёры ехали, по два, по бокам каждого экипажа и время от времени палили из пистолетов, отчего упряжные лошади нередко закидывались в стороны – обстоятельство, доставлявшее немалую потеху всем вообще путникам. Для этой-то потехи, собственно, и производилась пальба. В заключение кортежа четыре конюха вели под уздцы двух подарочных жеребцов, затем ехала подарочная коляска и, наконец, две подводы, из которых одна нагружена была тоже разными подарками, а другая вмещала в себя походный погребец, запас вин и закусок да ещё бочку мёда для монастырской братии.
Софрониевский монастырь, где игуменствовал отец архимандрит Палладий, столь обиженный Прошкой Поплюевым, отстоял вёрст на восемь от усладовской
Парадная карета Поплюева остановилась против домика, занимаемого отцом Палладием, и монастырский двор, словно заревом, озарился весь багровым светом пылающих факелов. Между монашествующей братией поднялся переполох необычайный. Кто в чём попало, выскакивали монахи из келий, не понимая, что бы могло значить внезапное появление в их мирной обители какого-то странного кортежа с вооружённым эскортом, факелами и ракетами. Иные в смятении думали, что уж не горят ли где монастырские строения, другие же опасались, что к ним нагрянуло нашествие иноплеменных, а кто и просто-напросто слёзно вопил, что это-де второе пришествие настало.
Игуменский служка выбежал на площадку узнать, в чём дело и что за смятение такое в обители.
Майор сейчас же объяснил ему, что приехал-де сам Прохор Михайлович Поплюев вымаливать у отца архимандрита пастырского прощения за свой великий грех и привёз-де с собой такие-то и такие-то подарки для «его высокоблагословенства».
Обстоятельно выслушав это, служка юркнул в дверь игуменской кельи и минут через пять возвратился с объявлением, что отец архимандрит гневаются и ни за что не желают принять господина Поплюева.
Тогда огорчённый Прошка вылез из кареты, кинул наземь шапку и опустился среди двора на колени.
– Отче! Согреших на небо и пред тобою! – воздев кверху растопыренные руки, искренно вопиял он в полный голос, с самым жалостным видом, и все свои слёзные вопли сопровождал земными поклонами. Это покаяние длилось минут десять по крайней мере, пока наконец в одном из архимандритских покоев раскрылась форточка, и в ней появилась торжествующая физиономия отца Палладия.
– Ага, сударик, пожаловать изволил! – заметил он кающемуся.
– Батя!.. Прости!.. Разреши, голубчик!.. Согреших, окаянный! – взывал, кланяясь, Прошка.
– То-то, «согреших»!.. А давеча что?! Проси, паршивая овца в стаде Христовом! Проси! Говори: «Сотвори мя яко единого от наёмник твоих».
– Сотвори мя яко единого от наёмник твоих! – жалостно повторил за ним Прошка, воздевая руки.
– А собаками будешь травить?
– Пьян был, батя! Ей-же-ей, пьян!.. Всё горячесть моя виной!.. А ты меня жупелом за это… Позволяю!.. Хоть канчуками [19] валяй – слова не скажу! Только разреши ж ты меня!
19
Канчук м. местн. Плеть, нагайка. – прим. Bidmaker
– То-то, «канчуками»!.. Ну, да уж так и быть!
Было уже далеко за полночь, когда поплюевский кортеж двинулся в обратный путь. Но уж стреляли ль на этом пути из пистолетов, жгли ль фальшфейеры, пели ль «Варварушку», пускали ль ракеты, того ни Черепов, ни Поплюев, ни кто-либо из гостей его уже решительно не мог себе припомнить, а на следующий день, едва только после полудня, Черепов успел выбраться в свою усадьбу из гостеприимной «Усладушки».
VII
ПЕРЕМЕНА ДЕКОРАЦИИ
Ознакомясь кое-как в течение одних суток со своим новым хозяйством, Черепов возвратился в Любимку, где к этому времени граф Харитонов-Трофимьев совсем уже изготовился к отъезду. Но Любимка, этот забытый, одинокий и всеми обегаемый уголок, была теперь неузнаваема. Взглянув на то обилие экипажей, кучеров и выездных гусаров, которое застал Черепов во дворе усадьбы, можно бы было подумать, что граф Илия задаёт пир на весь мир и что к нему со всех сторон съехались многочисленные друзья и приятели. Это действительно так и было, хотя никакого пира он не задавал и никаких друзей не рассчитывал у себя видеть, по той весьма простой причине, что таковых он не имел между окрестными дворянами. Тем не менее эти-то самые окрестные дворяне и наполняли теперь скромные приёмные покои графа Харитонова-Трофимьева. Тут застал Черепов и отца архимандрита, и двух соборных протопопов, бронницкого и коломенского, равно как и двух исправников и двух предводителей дворянства тех же уездов, и многих из тех дворян, с которыми третьего дня экспромтом пировал он у Прохора Поплюева. Даже и сам Прохор, окончательно «истрезвившийся», раздушенный, припомаженный и напудренный, предстоял тут наряду с другими и, по обыкновению, добродушно улыбался своей кисловато-бабьей улыбкой. Все эти гости присутствовали здесь либо в форменных мундирах, либо в самых нарядных своих кафтанах. Черепов не знал, чему и приписать столь блистательное стечение всей этой публики – мужчин и дам, юношей и старцев, но недоумение его разрешилось очень скоро, когда Прохор Поплюев объяснил ему, что весть о «случае» графа с замечательной быстротой успела распространиться в ближнем и дальнем околотках ещё третьего дня и что «все сии дворяне и чиновные особы» поспешили теперь явиться в Любимку не за чем иным, как «единственно токмо в рассуждении решпекта и поздравления графа с толикой монаршей милостью».
– Да ведь они же его знать не хотели?! – с невольной улыбкой оглядывая всю эту компанию, вполголоса заметил Прохору Черепов.
– То было одно время, ноне другое, – отвечал тот, потупясь, – то был человек в забвении, ныне стал в силе: кому чинишко, кому крестишко исхлопочет, кому детишек в кадетский корпус на казённое иждивение определит, о ком в Сенате по тяжбе слово замолвит, – всё это, государь мой, надлежит принимать в тонкое соображение; надо вперёд человека задобрить, чтобы он свой-то стал.
– И что ж, – спросил Черепов, – все эти господа мнят себе, что граф не сообразит или не догадается о том, каковые побуждения руководствуют ими в сём пресмыкании?
– И, полно! Чего там! – махнул рукой Прохор. – Все мы это отменно понимаем, но уж на том жизнь стоит. Да вот хотя бы я, к примеру, – продолжал он, ещё более понизив голос, – ныне богат я, банкеты задаю, фестивалы торжествую, и все ко мне на поклон стекаются, а прогори я – ну-ка! – да ни единой души во веки веков не залучишь! Обегать будут, узнавать не станут! И я это хорошо понимаю, но что ж поделаешь? Такова уж, сударь, филозофия нашего века.