Павлов
Шрифт:
В разгар гражданской войны член комиссии помощи Павлову А. М. Горький явился к ученому, чтобы узнать о нуждах его.
— Собак надо, собак! — начинает Павлов с самого главного. — Положение такое, хоть сам лови их. Весьма подозреваю, что некоторые сотрудники так именно и поступают. Сами ловят собачек. Сена нужно хороший воз, — одним духом продолжает он, — хорошо бы овса. Лошадей дайте штуки три. Пусть хромых, раненых, неважно, только бы лошади, сыворотки нужны.
Павлов сидел в нетопленном кабинете в толстом пальто, в валенках и в шапке.
— У вас и дров, видно, нет? — заметил писатель.
— Да, да, дров нет, — вспомнил ученый. — Давайте дров, если можно.
—
— Нет, нет, — замахал он руками, — давайте, как всем, не больше.
Голодание животных, их тяжелое состояние ученый также использует для наблюдения. Он делает важное открытие: временные связи исчезают при голоде, тормоза ослабляются. Та же картина, что и у людей: истощенный мозг не удерживает приобретенных знаний; ограничительные нормы приходят в упадок: голодному запрет — не помеха.
Наблюдательность и точность — его несокрушимое знамя. На главном здании биологической станции в Колтушах по его указанию высечен нерушимый девиз: «Наблюдательность, наблюдательность и наблюдательность». Перед фасадом установлены бюсты трех замечательных мастеров наблюдений: Менделя, Декарта и Сеченова.
Точность имеет у него свой ритуал. Его выполняют по средам во время научных заседаний. В известный момент все вдруг утихают. Павлов выкладывает свои карманные часы, этому примеру следуют другие. Наступает торжественная минута — ждут полуденного сигнала из Петропавловской крепости. Раздается пушечный выстрел, стрелки подведены, и научная дискуссия продолжается. Когда полуденный выстрел был отменен, в аудиторию водворили радиорепродуктор, и торжественный ритуал продолжался. И страсти и слабости попрежнему цепко владеют им. В восемьдесят пять лет еще сильно увлечение его городками. И манера играть не изменилась: рюхи бросает он левой рукой не целясь. В последние годы ловкость чуть изменяет ему, иной раз случается даже «промазать». Ни кто, конечно, не верит жалобам ветерана городков, чья слава отмечена мемориальной доской на фасаде его старого дома:
Попрежнему сурова его нетерпимость, строго и резко осуждение. Все еще гневно звучит «господин» — обидная кличка, которую сотрудник может легко заслужить. С критиками у него разговоры короткие. Узнав, что Шеррингтон обмолвился где-то, будто мозг не исчерпывает понятия души, Павлов зло смеется над ним:
— Еще бы, еще бы, конечно, не исчерпывает… Я давно уже заметил, что он сильно одряхлел. Крепко состарился. И мысли не те, и голова ослабела…
Суровому критику шел девятый десяток, а «дряхлый старик» был моложе его на десять лет.
О психиатре Сперанском он говорит:
— Это я оттого не запомнил его формулировки, что без фактов она… Иначе разобрался бы и запомнил. Ох, уж эти мономахи! Сидит себе где-нибудь такой, придумает что-то несуразное, а потом не вышибешь его…
К другому противнику он еще менее снисходителен:
— Калишер перекрал у нас… За двадцать лет ничего нового не прибавил; вот что значит украсть не понимая…
Третьей знаменитости достается не меньше:
— Тренделенбург болтал чепуху, Дуров больше смыслит в этом деле…
Попрежнему трудно ему раскаиваться в чем-либо. Легче признать свою творческую ошибку. Извиняться он не может, скорее отделается шуткой:
— Что с меня спрашивать? Тормозные процессы к старости слабеют. Вот и я становлюсь невоздержанным.
Противники попрежнему не щадили его. В 1915 году, когда учение об условных рефлексах давно проникло в Европу, один заслуженный профессор спросил как-то помощника Павлова — ныне академика Орбели:
— Скажите, пожалуйста: учение об условных рефлексах действительно имеет под собой основания или это результат старения Ивана Петровича, характерные признаки старческого слабоумия?
И. П. Павлов.
Годы мало изменили его. Поседели некогда волнистые каштановые волосы, неизменно зачесанные назад, серебристой стала его окладистая борода, он стал 'yже в плечах, высокий и широкий лоб изрезали морщины, но попрежнему звонок его голос, ясен взгляд, выразительны жесты и юношески искренна его мимика. Та же строгая точность, высокие требования к себе и другим. Десять месяцев в году с 7-й линии Васильевского острова на Тучкову набережную вступает чуть сутулая, прихрамывающая фигура Павлова. По понедельникам, средам и четвергам, минута в минуту, в девять часов пятьдесят минут утра, он направляется в Физиологический институт Академии наук; по вторникам и субботам, в девять часов тридцать минут, — в лабораторию Института экспериментальной медицины. По пятницам на машине — на биологическую станцию в Колтуши. Через неделю по средам, во второй части дня, — в нервную или психиатрическую клинику. Точно в положенный час — завтрак, в шесть — обед, вечерний сон и работа в кабинете до половины второго ночи. Никаких отклонений, никаких компромиссов… Иногда вечерами — отдых за музыкой. Приедут артисты, певцы. Бывают и свои музыканты — сотрудники института. Павлов их слушает, но и в эти минуты он остается верным себе. Наслаждаясь сонатами, он думает о чудесном свойстве искусства, способном вызывать то возбуждение, то торможение, ввергая нас в скорбь и принося нам глубокий покой.
Пятого мая, ровно в три часа, — переезд из пыльного города на лето в Колтуши. Один только раз — в последнее лето его жизни — переезд произошел с опозданием. Павлов вышел из машины с часами в руках. Стрелки показывали половину четвертого.
— Я не виноват, — оправдывался он, — это у шофера что-то стряслось…
История знала лишь одного такого же пунктуального ученого — великого философа Канта. Его появление на улицах Кенигсберга служило поводом для жителей подводить стрелки часов.
И. П. Павлов и его «городковая команда».
И речь, и манеры, отношение к людям с годами оставались у Павлова те же. Он прожил в столице шестьдесят с лишком лет, не усвоив ни традиций, ни форм отношений, свойственных его кругу. Провинциальной простотой звучала его речь, подкрепленная энергичной жестикуляцией. «Нынче середа», говорил академик. «Пущайте метроном», «Пискучий голос», «Набашковался парень». Соратника он называет «сопоспешником», столкновение — «сшибкой».
Никаких привилегий себе и никаких преимуществ прочим.
— Садитесь, говорю вам! — сердится он на помощника, который из деликатности отказывается сесть. — Бросьте эти церемонии, батенька, — настаивает он и солидным толчком усаживает упрямца на стул.
Непосредственный и прямой, он не выносит притворства, лести, этикета.
— Подумайте только, — возмущается ученый, — наш зяблик оказался грязной скотиной! Приехали на дачу — кругом весна, благодать, взяли да выпустили его на волю. Полетал он, полетал и в клетку вернулся… Экая подлиза, низкопоклонник!