Паводок
Шрифт:
Он рассмеялся, отпустил ее на минуту. Завязывался, кажется, деловой диалог.
– Ну, так будешь! – успокоил он ее и рванул платье.
Неожиданно, словно выстрел, зазвонил телефон. Чертыхнувшись, Кирьянов отпустил Киру и сжал трубку. Он молчал, слушая, что говорят на том конце провода, потом крикнул, свирепея:
– Но вертолет ушел! Ушел!
Швырнув трубку, обернулся к Цветковой. Она стояла, накинув пальто, из-под которого топорщилось разорванное платье.
– Чертов проповедник! – ругнулся он. – Грузинская совесть заговорила! Требует, видите
– Что там? – спросила она.
– Твой Гусев подал голос. Говорит, падала антенна. Их заливает. Раздевайся!.. – Ему надоело с ней бороться, в конце концов, он не мальчик и у них не такие отношения, чтобы она могла пренебрегать им. Он сделал свое дело, теперь эта мышь должна уступить сама. Тем не менее ПэПэ шагнул к Кире, повторив: – Раздевайся!
– Между прочим, это уголовное дело, – сказала она совсем спокойно.
– Что? – не понял он.
– То, что вы хотите сделать.
– Дрянь, – ответил он ей лениво, подумав: «А что, такая может! Эта дура все может», – и вдруг заорал, сатанея: – Дрянь! Девка! Я тебя вышвырну отсюда!
– Давно пора, – грустно ответила Цветкова, и эта готовность быть вышвырнутой вывела его из себя.
ПэПэ ощерился, походя даже внешне на волка, подскочил к стене, схватил карабин и нажал на спуск, целясь в потолок.
Жахнул выстрел, комната заполнилась дымом.
Он устало швырнул оружие на диван и понял, что противен сам себе.
Цветкова уже исчезла из комнаты, да и игрой была вся пальба. Игрой для единственного зрителя – самого себя, и это было отвратительно, невыносимо.
– В девятнадцать часов десять минут от группы Гусева поступила последняя радиограмма. Связь вновь оборвалась. По каким причинам, вы знаете. Это был уже сигнал бедствия.
– Вертолет в это время уже шел. Отбросив все предыдущее, скажу честно: я не боюсь ответа. Но тут уж я не виноват. Остальное ложится на Храбрикова.
– Напоминаю: он утверждает, со ссылкой на свидетеля, что вы не указали ему, куда лететь вначале – за спиртом или за людьми.
– Доводы подлеца, что тут говорить. Если даже так и я не говорил, куда раньше, неужели нельзя понять?
– Вы стали говорить мудрее. Но в том, что Храбриков поступает так, разве не виноваты вы сами?
– Виноват. Я теперь понимаю. Вы занесете это в протокол?
– К сожалению, это мой долг, Петр Петрович. К сожалению.
25 мая. 19 часов 15 минут
Слава Гусев
Когда кончили рассказывать байки и очередь дошла до Гусева, он был уже натянут, словно тетива, хотя лежал развалясь, непринужденно. Пока говорил дядя Коля, Слава пристально смотрел, как окончательно скрылись в воде сучья, воткнутые им для контроля, прикинул по часам и высчитал, что вода поднимается стремительно, примерно по дециметру в час.
Островок таял на глазах, но он не подавал вида, зная, что остальные не заметить этого не могут, а если и говорят о другом, то только для того, чтобы потратить время, чтобы не дергаться понапрасну. Но теперь, когда очередь дошла до него и Орелик сказал: «Валяй, Славик!» – он резко вскочил.
– Вот она, моя байка, – сказал Гусев, озираясь по сторонам. – Видите, какое стихийное бедствие!
Никто ему не возразил, даже Валька Орлов, и Слава матюгнул себя в душе за утреннюю покорность. Теперь это было очевидно, настолько очевидно, что становилось тошно. Надо было настоять на своем тогда, пусть всем промокнуть, даже заболеть в результате, но перенести лагерь вброд. И хотя, по логике, Орелик был прав, предлагая вызвать вертолет, кроме логики, на свете были еще кое-какие вещи, и уж он-то, Гусев, это прекрасно знал.
Да, знал поговорку – на бога надейся, а сам не плошай, всегда носил при себе, всегда ей следовал, но вдруг вот поддался агитации Орлова и дяди Колиному незаметному попреку, сравнил себя с «губернатором», уличил вдруг в себе его черты, озяб и сдался. «Немного же, немного было надо тебе», – корил он себя, думая о том, как спокойно сидели бы сейчас под триангуляционной вышкой, безбоязненно оглядывая речную стынь, и не думали ни о каком вертолете.
Успокаивая себя, стыдя за нервность, которая сейчас передастся другим, Гусев обошел остров.
Южняк сменился северным ветром, вода покрывалась тонким льдом, но большое пространство не оставалось неподвижным, и ледок ломался, позвякивая и качаясь в темнеющей воде. Теперь территория, свободная от воды, походила на язык длиной метров в семь Со временем язык превратится в снежный гребень, – впрочем, язык или гребень, какая разница, – если не подойдет вертолет, язык превратится в гребень, а гребень скроется под водой.
«Что тогда?» – думал Слава, прикидывая наихудшие варианты.
До холма, где стояла триангуляционная вышка, было метров двести. Утром четыре пятых из них Слава и дядя Коля прошли пешком, изредка оступаясь, и лишь последние тридцать метров он двигался по пояс в воде. Теперь дорога к вышке была неодолима, он понимал это: упущено слишком много времени.
Скрывая озноб, охвативший его, Слава подошел к палатке. Костер угас – кончился хворост, – только в его глубине изредка попыхивали угольки, отдавая последнее тепло. Гусев погрел над ними руки, велел Семке настраиваться на аварийную волну, но радист не шелохнулся. Слава вопросительно поглядел на Семку, почувствовал, как его опять пронзил жар. Он отер со лба выступившую испарину, поторопил Петрущенко:
– Давай, не телись!
Семка поднялся, затоптался на месте и шевельнул посиневшими от холода губами: