Пчелиный пастырь
Шрифт:
С ней было легко, но зато эта Лорелея из Кобленца понятия не имела об Аполлинере, о епископе и колдунье [65] . По правде говоря, она была глупа как пробка. Он все больше и больше уставал от нее, ревность Натали все росла. Полька метелок! Горилла пускается в пляс (член Комитета по проведению празднеств Сагольс не пренебрегал и другими танцами). Меняйте дам! Натали очутилась в объятиях Эме — пожалуй, более крепких, чем того требовали обстоятельства, — и там и осталась. Марта сделала отсюда вывод — это убеждение она сохранила до конца своих дней, — что латинская раса непостижима, и утешилась с неким совсем необразованным испанцем, чем доказала, что отнюдь не являлась последовательницей Декарта. Она говорила ему очаровательные глупости на языке Рильке. Он отвечал ей непристойностями на языке Сервантеса. Они познали романтическую идиллию, попивая в зависимости от того, который был теперь час, «томатный» или пиво и поедая «шиши фрежи».
65
Речь
Однако эту игру Эме Лонги выиграл лишь наполовину. Он не сумел нарушить душевное спокойствие Анжелиты. Он возобновил с ней корректные отношения и преуспел в том смысле, что теперь в свою очередь заставил злиться Христиансена-рыботорговца. Она как ни в чем не бывало расспрашивала Лонги о его занятиях живописью. Не давала ли она ему понять, что вновь готова позировать? С нее станется. Белесые глаза датчанина метали молнии.
Как-то вечером на Большом острове Анжелита рассказала ему некоторые подробности из жизни Капатаса, например о том, что он стал пить запоем после того, как жена его сбежала, а дом сгорел. Это он знал. А еще она рассказала о том, как Эспарра излечился от этого. У него было тогда несколько ульев, за которыми он ухаживал, когда оставалось время от шитья домашних туфель. Он с грустью видел, что его ульи теряют в весе. Соты пустели. Капатас понял. Пчелы не выносят пьяниц. Вот почему, когда ели карголаду, Капатас отказался от почтальонова аперитива…
Как ни относись к Пастырю, а его уже нельзя было отделить от легенд о его жизни. Легенда о несчастном, обманутом человеке, топившем тоску в вине и спасенном пчелами, была в высшей степени поучительной, не становясь от этого менее прекрасной. Под пальцами бесхитростного художника она могла бы превратиться в прекрасный ex voto [66] на стекле церкви Девы Марии Утешительницы. (Анжелита любила эту пустынь, куда она ходила девчонкой, когда ее родители, приехавшие из Кадакеса, поселились в Коллиуре). Она и в самом деле не видела ничего особенного в том, что между ними произошло. Она была гораздо сильнее его.
66
Дар, принесенный по обету (лат.).
Калабрийская кровь Эме Лонги вопреки его рассуждениям отвергала эмансипацию женщин. Только его бабушка-фламандка нашла бы оправдание для этой свободной женщины. У Анжелиты была своя мораль, как есть своя мораль у родника, у побега лаврового дерева, у кошки, у гекко.
Гекко — что это за фрукт? Ах да, это научное название тех ящериц, которые бросали вызов времени, как и силе тяготения! Все в порядке! Гекко! Жокей! Хорошенький гекко-жокей! Привет, жокей! Да, Натали все объяснила; эти маленькие своенравные существа, не довольствовались миссией дерзких пожирателей минут, миссией ящериц с Анжелитиных башенных часов — помогали они обнаружить разницу в темпераменте этих двух женщин. Там были разные гекко — целое племя! Натали сообщила научное название того вида, представители которого встречались в Баньюльсе, — мавританский гекко. Она была неиссякаемым источником сведений об этой разновидности, коей намеревалась посвятить целое исследование.
Вместе с Натали он подолгу наблюдал за их передвижениями в комнате, похожей на пустую клетку. Они любили их песнь в ночи (Ююи-иии) и быстрые движения этих маленьких гладких аллигаторов со звездообразными лапками с присосками, лапками красивыми, как маленькие ручки, затянутые в перчатки, и позволявшими им без труда бегать по вертикальной поверхности. Натали ставила всё на свои места. Ее гекко не играли в какую-то метафизическую игру. Они довольствовались тем, что поедали мошкару и комаров, привлеченных светом. Таков был простой секрет ящериц на башенных часах. Натали читала ему целые лекции, читала их с жаром, который производил впечатление, и, сама того не зная, разрушала фантастику вдохновенной Анжелитиной поэмы. Интересно было узнать, что звезды вокруг Большого острова были просто-напросто планктоном, который заставляла фосфоресцировать теплота воды, что статуя Араго у Лаборатории была статуей не этого ученого, а другого зоолога, Анри де Лаказ-Дютье, и что атропос — знаменитые сумеречные бабочки «мертвая голова» — неуклюжие увальни, а вовсе не демоны. В Натали было много жизни, но была и склонность к вивисекции. Если Анжелита приходила из ночи, то Натали, маленькая, пылкая, резвая, с большими карими глазами, вставала вместе с зарей.
Обманутый Арлекин, прежде чем напялить на себя другой костюм, выкидывал последние курбеты своей молодости. Вечерами он видел, как Анжелита в юбке колоколом, раздувающейся на ветру, оседлав красный мотоцикл, катит в каталонский Вавилон, прижимая к груди своего рыцаря снегов и сардин. Она делала Эме едва заметный знак — вроде как высовывала язык. Свобода юноши, свобода девушки…
То лето в Баньюльсе могло бы стать для Арлекина временем колебаний, — колебаний, которые заставляют молодого человека сделать выбор или думать, что в один прекрасный день он должен будет сделать выбор между одной женщиной и сотней женщин, между моногамией и распутством, —
Гекко и Мюнхен спасли Эме от нового разочарования; гекко — потому что они озаряли Натали светом страсти, и этот свет придавал ей силу в единоборстве с соперницей, о которой она кое-что знала; Мюнхен — благодаря той атмосфере, которую он создал в этом сезоне. Прямодушный Капатас неумолимо называл вещи своими именами, когда кричал на хуторе Рег «Viva la guerra!» Война пришла.
В конце того лета стала расти тревога. На этот раз каталонский край почувствовал это больше, чем любая другая французская провинция, из-за Испании. С каждым днем становилось все больше беженцев-республиканцев — свирепых людей с горечью поражения на устах. Во Франции в хаосе сталкивавшихся идеологий все четче обрисовывались лагери. Невмешательство привело к тому, чего никак не желали его смиренные сторонники, — к гибели Испанской республики. Это-то Эме понимал. Так, может быть, Франции и следовало объявить тогда превентивную войну и вести ее. Все существо его было возмущено. A posteriori [67] легко судить о капитуляции Мюнхена как о любом событии, ставшем уже историей. В этом никто себе не отказывает. Эме Лонги тоже не лишит себя этого удовольствия в Эльзасе, начиная с 1939-го, когда он попал в плен, и до самого возвращения во Францию. Но было бы несправедливо и невеликодушно недооценивать эту любовь к миру — «все, только не война», — любовь, которая вдохновляла этого юношу, как и многих других. Это была не просто животная реакция молодого существа на надвигающуюся страшнейшую катастрофу. Ненавидя войну и принимая Мюнхен со слезами на глазах (он был не так уж глуп), Эме Лонги оставался честным. Расчеты, даже самые верные, несвойственны его возрасту.
67
Букв.: исходя из последующего (лат.).
От тревоги, исходившей от ежедневной прессы и радио, наливались свинцом ноги Арлекина, подхваченного вихрем войны. Находясь между Анжелитой и Натали, он был не в настроении разыгрывать «Двойную возлюбленную» [68] . Времена Ватто прошли, наступали времена Гойи.
Атмосфера каталонского городка в этом беспокойном сентябре ухудшилась. Несмотря на то что школьные каникулы еще продолжались до октября, курортники уезжали. Война между кафе углублялась. Игроков в карты охватила лихорадка, клинки шпаг или палки угрожали друг другу. Зубоскальство фигляров и висельников метило в Императрицу, Папессу или в Императора [69] . Дьявол царил в храме, отшельник изрыгал проклятия, грубая сила торжествовала. Только звезды, луна, солнце зажигались и гасли, как всегда. Мир зашел в тупик, другими словами — обезумел.
68
Роман известного французского писателя Анри де Ренье (1864–1936).
69
Фигуры карточной игры тарок.
В Красном кафе царили печаль и злоба. Вполголоса (правда, у каталонцев это получается достаточно громко) передавались темные истории о подозрительных перевозках в Сербер, Перпиньян, в горы. Беженцы рассказывали столько страшного о маврах и о рекетах [70] , что невольно казалось — под видом борьбы Франко и Республики идет религиозная война.
Выслушивая эти мрачные рассказы, которые не контролировала никакая цензура и не сдерживала даже стыдливость, Эме Лонги понимал, что на самом деле все обстоит гораздо хуже. Еще одна гражданская война по ту сторону Пиренеев, война между коммунистами и анархистами, между Марти и анархистами из Иберийской федерации и Национальной конфедерации труда, вычерчивала свои магнитные поля — гражданская война внутри гражданской войны! Оскорбления, обвинения, покушения, репрессии, расправы нисколько не ослабили жестокость этой раковой болезни.
70
Военизированная карлистская организация, которая на севере Испании просуществовала до гражданской войны и поддерживала Франко, а потом слилась с испанской фалангой.
Тулузские друзья Натали — Кристоф и Фабрис — принадлежали к числу самых горячих голов. Они пропадали где-то целыми днями. Было бы слишком наивно думать, что они просто гуляют под платанами. По какому-то неписаному соглашению они, собираясь вместе, избегали такого рода тем, хотя и считали себя близкими республиканской Испании, удушение которой завершалось.
Можно ли было назвать трусостью — беспечностью это никак не назовешь — желание сохранить «еще мгновенье счастья» перед разверзающейся бездной? Монтерлан был тогда в моде, только не в их кружке. И однако, реагировали они в стиле этого горького моралиста, который приводил слова Лодовико Гонзаго; Гонзаго спросили: «Что бы ты сделал, если бы тебе сказали, что через четверть часа наступит конец света?» А беспечный юноша на это ответил: «Продолжал бы играть в мяч».