Пелагея
Шрифт:
Пелагея, как всегда, первая поздоровалась, чем страшно смутила Антониду Петровну, а потом — бес ее толкнул в бок! — не удержалась, развернула плат. Смотри, смотри, Антонида Петровна. Да не заносись больно-то. Еще кое-кто считается с нами.
Жакет Антониде Петровне понравился.
— Симпатичный… — протенькала.
— А вы-то купили? Нет? — поинтересовалась Пелагея.
— Нет… Кажется, нет… — замялась Антонида Петровна и глазки отвела в сторону.
Да ведь она, наверно, зимой-то, когда очки обмерзают, совсем ничего не видит, на ощупь ходит, подумала Пелагея, и ей опять как
На Пелагею доброта нахлынула: не подумавши выхватила из плата жакет — красиво, росомахой взыграл черный плюш на белом снегу.
— На, забирай, Антонида Петровна! Я, старуха, и без плюшевки проживу. Чего мне надо.
— Нет, нет, спасибо, что вы…
— Да чего спасибо-то! Что ты, Антонида Петровна… Разве я добра не помню? Разве я без сердца? Петр Иванович сколько раз из беды меня выручал… Нет, нет, Антонида Петровна, бери! И слушать не хочу…
Антонида Петровна совсем растерялась. Завертела каблуком, зашмыгала носиком, потом что-то забормотала насчет того, что плюшевки, мол, сейчас не в моде.
— Как не в моде? — удивилась Пелагея. — У нас который год нарасхват…
— То раньше… Вы, пожалуйста, извините меня, Пелагея Прокопьевна, но эти жакеты в магазине висят с лета прошлого года…
Тихо, с запинкой, из мехового воротника пролепетала эти слова Тонечка, а Пелагея пошатнулась от них.
Плюшевки все-таки у нее взяли обратно — до самого председателя сельпо дошла.
Но это для нее был удар. Удар страшный. И не то ее повергло в изумление, что ее надули. Нет, об этом она не думала, это она приняла как должное — всегда кто-нибудь кого-то надувает. Покоя ей не давало другое — то, что она так легко опростоволосилась, попала в ловушку к этой Оксе. Значит, говорила она себе, ты уж не в ладах с жизнью, выпала из телеги. А как же иначе? Лейтенант приезжий надул, эта стерва надула… Да как тут жить дальше?
Прошли, прошли ее денечки, и Петр Иванович, видно, не зря скинул ее со своего воза. Отстала. Вышла из моды.
Как те плюшевки, на которые накинулась сегодня…
Дома на веревках висели яркие пахучие отрезы крепдешина — ее любимой материи, а в раскрытом лукошке еще отреза два было не разобрано. А она сидела у стола, не раздеваясь, в той самой одежде, в которой ходила в магазин, и — ни-ни — пальцем не пошевелила. И даже не поглядела.
Она думала. Думала об этих злополучных жакетах, которые не могла достать три года, думала об отрезах и о тех, что висели на веревках, и о тех, которые были в сундуках. Думала о прожитой жизни. Господи! На что ушла ее жизнь?
Жарилась, парилась у раскаленной печи, таскала ведрами из-за реки помои, выкармливала поросят, недосыпала, мужу отдыха не давала — и ради чего? А ради вот этих крепдешинов да ситцев, ради всего того, что нынче тряпками зовется… Да, да, тряпками. Зачем себя обманывать?
Пелагея вдруг зло расплакалась. А кто, кто виноват, что эти тряпки застили ей и жизнь, и мужа, и все на свете? Разве виновата она, что треть жизни своей голодала?
В тридцать третьем году у кого померли отец и брат с голодухи? А во время войны? А после войны, когда на ее глазах исчах ее сын, ее первенец? И был один во все эти годы товар, на который можно было достать кусок хлеба, — тряпки. Потому что люди в те годы обносились донельзя.
Ну и чему же дивиться, что она, как только стала на пекарню, начала обеими руками загребать мануфактуру?
Годами загребала, не могла остановиться. Потому что думала: не ситец, не шелк в сундуки складывает, а саму жизнь. Сытные дни про запас. Для дочери, для мужа, для себя…
С этого дня Пелагея опять слегла.
Всю зиму болела Пелагея. Правда, лежкой лежала немного, все помаленьку топталась, но работать не могла.
Да у нее, если говорить откровенно, теперь и сердце к работе не лежало…
От Альки изредка приходили письма. Короткие, неласковые — поклоны да «живу хорошо». А как хорошо? Одна? С Владиком? И сколько ни кричи — не докричишься. Как в глухом лесу.
Как-то зимой, недели две спустя после Нового года, к ней зашел Сережа Петра Ивановича — пьяный, еле на ногах стоит.
Сережа нравился Пелагее — простой, бесхитростный, — и она не ради Петра Ивановича, а ради самого Сережи стала вразумлять его: нехорошо, мол, Сергей Петрович, так за воротник закладывать, рано тебе еще с бутылкой дружить…
— Рано? — вспылил Сережа и задиристо, совсем как заправский пьяница, ударил себя кулаком в грудь. — А ежели у меня настроения нет? А ежели у меня душа со своей орбиты сошла?
— Да чего твоей душе надо? Человек с высоким образованием, у всех на виду, здоровьем, слава богу, не обижен — чего еще пытать судьбу?
— Не понимаешь ты, Пелагея… Не понимаешь…
Да, Пелагея и в самом деле не понимала, из-за чего мучается человек. И добро бы он один, Сережа, а то ведь нынешняя молодежь только и знает, что на настроение жалуется. А почему? Отчего? Нет, ей, Пелагее, в их годы было не до настроений. Дай бог кусок хлеба добыть. Да с ними тогда и не церемонились. Утром в лес не вышел, а к вечеру тебя уж в суд повели.
— Не в отца ты, Сережа, не в отца, — сказала Пелагея. — Нету у тебя отцовской хватки…
— И слава богу! — петухом вскинул голову Сережа.
А чего же петушиться? Отец-то себя и с малой грамотой вон как в жизни поставил. А ежели ему бы да такое образование, как у сына!
— Жениться тебе надо, Сережа, — посоветовала Пелагея. — Да жену бери покрепче себя. Без настроений…
— Не буду я, Пелагея, жениться. Вовек! — наотрез заявил Сережа.
— Ну уж это не дело, Сергей Петрович, не дело… Надо жениться. Тогда и с бутылкой скорее расстанешься…
— Не буду! — опять с пылом вскричал Сережа. — У меня сердце разбито… Вдребезги!
— Да кто его разбил?
— Кто? Эх! — Сережа пьяно замотал головой, потом вдруг вскочил на ноги, забегал по избе, и только по тому, как он со вздохом посмотрел на переднюю стену, где рядом с зеркалом висела увеличенная Алькина карточка, Пелагея поняла, кого он имеет в виду.
Она, конечно, не очень верила Сережиным вздохам, мало ли куда занесет человека во хмелю. Но дочери написала: так и так, мол, Алюшка, дорога тебе домой не заказана. Заходил Сергей Петрович, хорошо говорил о тебе…