Пелевин и пустота. Роковое отречение (сборник)
Шрифт:
А Путин с краешку одним пальчиком наигрывал мелодию «Деспозито», а слова этой песни не напевал, потому что в ней парень обещал своей девушке расписать ее пещерку, которую она прячет между ног, причем так ловко и искусно, что пещерка вроде бы и спрятана, но все время кажется, что ее вот-вот можно увидеть, и поэтому взгляд не оторвать и думать ни о чем, кроме этой пещерки, не получается, да и не хочется, да никто ни о чем другом и не думает, да никого ни о чем другом думать и не заставишь. А Путин, как человек скромный, вежливый и при исполнении, довольствовался только мелодией, а слова пел какой-то пуэрториканец и даже не по-русски.
В другом дальнем
Писателей-литераторов за столом собралось десятка два. Дмитрий Быков, отвечая на чьи-то упреки в том, что он обрил голову и она стала похожа на бильярдный шар, упорно пытался доказывать, что если бы бильярдные шары были волосатыми, это мешало бы игре, присовокупляя к этому объяснения, что он писатель совершенно русский, а не еврейский, и что, невзирая на свою полноту, он вполне может поместиться в пустоте, если это потребуется для блага народа и особенно его читающей части, а также для торжества демократии.
Под столом валялись пустые бутылки, в чашках для кофе была водка, шум за столом усиливался, и все достали револьверы и маузеры и не целясь, без всякой задней мысли начали палить друг в дружку без разбора и передышки. От пороховой гари воздух сгустился, и из него «соткался» коренастый крепыш, обритый наголо, как на этот раз Дмитрий Быков. В руках крепыш держал по револьверу.
– Руки, ноги на стол, я – Котовский! – слегка заикаясь, закричал он голосом, которому мог позавидовать сам Шаляпин.
Это действительно был Котовский по имени Григорий. Одесские дамы, увидев его, падали в «чувственные обмороки», и, придя в себя, испытывали продолжительный оргазм, и требовали повторения, а их юным дочерям романтический разбойник снился по ночам. Но писатели-литераторы, собравшиеся в кафе «Шоколадница», не относились к числу слабонервных. На Котовского они не обратили никакого внимания.
Тогда он стал ходить вокруг их стола, приставлять к головам, разгоряченным спорами, восторгами и гневными тирадами, револьверы и нажимать на спусковой крючок. То и дело случались осечки, но когда раздавались выстрелы, мозги брызгали во все стороны и Григорий Котовский то демонически хохотал, то на мгновение впадал в печальную задумчивость о бренности всего земного, и с нежностью вспоминал свои бурные приключения с женщинами, которые всегда пылали к нему безудержными чувствами, и поэтому он живо представлял себя скачущим на мустанге по американским прериям и пампасам.
Пелевин краем уха прислушивался к звукам рояля и посматривал в тот угол кафе, где бесчинствовали писатели-литераторы и до крайности распоясался Григорий Котовский.
– Все это, возможно,
Мы вышли из «Шоколадницы» и оказались на Патриарших прудах, хотя пруд там был всего один, зато удивительной квадратообразной формы.
– Историческое место, – кивнул в сторону пруда Пелевин, – как только все его ни называли. Сначала – Козье болото. Здесь разводили коз, а их шерсть поставляли к царскому двору. В болоте, видимо, водились черти, потому что речку, вытекавшую из болота, называли Черторий: считалось, что ее прорыли черти, существа в общем-то довольно безобидные, хотя иной раз они и любят пошутить. Потом болото осушили и на его месте вырыли три пруда, чтобы разводить в них рыбу для патриаршего стола. Так и появилось название Патриаршие пруды. Чертям, разумеется, пришлось отсюда убраться, и они теперь обитают чёрти где. И с тех пор на Патриарших кто только не жил, можно даже сказать, обитал чёрти кто: Маяковский, тот самый, который неустанно тёр Лилю Брик, Цветаева, Александр Блок, потом Гришин, член ЦК, и Семичастный из КГБ, и даже Чаломей и Янгель, ракетотехники: именно их двигатели вынесли потом человечество в космическое пространство, где пустоты неизмеримо больше, чем непустоты, а еще больше непонятно и неведомо чего. В начале двадцатых пруды называли Пионерскими.
– Почему?
– Полагали, что пионеры – это такие бесенята, то есть своего рода чертенята новой эпохи, а патриарх тогда как раз вышел из моды до поры до времени. Но попозже, как это обычно и случается, вернули старое название, потому что все новое – это хорошо забытое старое.
– Но сквер вокруг прудов – или, точнее, вокруг пруда – называется Булгаковским, – сказал я.
– Разумеется. Как же его еще называть. Вон та липовая аллея, в которой из сгустившегося знойного воздуха соткался неприятный тип престранного вида в клетчатом пиджачке, в жокейском картузике – этот длинный гражданин висел, не касаясь земли, покачиваясь то вправо, то влево, и сквозь него было видно, то есть он казался прозрачным, наподобие стекла. А вон и скамейка, на которой лицом к пруду и спиной к Бронной сидели поэт Иван Бездомный и композитор Берлиоз. Тут даже если не захочешь, все равно назовешь сквер Булгаковским.
– Да, – согласился я, – только Берлиоз не композитор, а редактор толстого журнала и председатель московских литературных ассоциаций. Так, по крайней мере, сказано в первой главе романа.
– Верно, – кивнул головой Пелевин, – но как потом установили, по ночам он сочинял музыку – фамилия обязывала.
«Вполне возможно, – подумал я, – хотя в романе об этом нет ни слова».
– А в двух шагах от этой скамейки, – продолжил Пелевин, – на соседней скамейке и присел тот самый незнакомец, иностранец с виду, лет сорока, слегка прихрамывавший на одну из своих ног, брюнет в дорогом сером костюме и сером же берете.
Я припомнил описание Воланда из первой главы романа Булгакова. Пелевин вроде бы ничего не переврал.
– Помнится, – усмехнулся Пелевин, – я по наивности долгое время считал этого Воланда своим дальним родственником, чуть ли не троюродным дядюшкой. Но он повел себя самым подлым образом. Стал требовать подтверждения родства, заказал генетическую экспертизу, одним словом, – немец, колбасник и филистер.
– Немцы никогда не отличались ни широтой души, ни широтой взглядов, – поддакнул я Пелевину.