Пелко и волки (сборник)
Шрифт:
Хакон не стал вымаливать себе жизнь. Хотя и приходилось ему – хуже не выдумаешь: сознание гасло, он корчился, задыхаясь, не в силах даже достать ногами земли. Тиски сжимались всё крепче, ещё немного – и лежать ему на земле мертвому, с раздавленной грудью, с переломанными костями…
У Ратши у самого темнело в глазах, напряжение слепило его, но вдруг он неожиданно ясно разглядел Все-славу, стоявшую, оказывается, прямо против него. Подле торчал парнишка-корел и, похоже, самоотверженно оберегал её в толкотне. Она же смотрела на Ратшу круглыми от ужаса глазами, прижимая ладони к захолодевшим щекам, и, может статься, впервые видела суженого
И вот тогда-то стряслось дотоле неслыханное, невиданное. Ратша внезапно разжал совсем было сросшиеся руки, и полузадушенный Хакон свалился к его ногам. Жестокая боль, иглой пронизавшая легкие, тотчас скрутила гёта в комок, он судорожно вобрал в себя воздух, и из носу пошла кровь. Шатающийся победитель грозно обежал взором смолкшую от изумления толпу: ну-ка, пусть тот, кто думает, будто ему, Ратше, недостало решимости или силы, произнесет это громко! Но безмолвие длилось, и он повернулся к застланному ковром крылечку, к двоим вождям.
– Пусть живет храбрый Хакон!.. – сипло выговорил он на северном языке. – Твой человек, Эймунд хёвдинг, молод и смел, и незачем ему тут умирать!
Вот уж удивил так удивил всякое видевших ладожан! Стояли ведь и стояли молчком, не знали, что подумать-сказать, слова достойного выговорить не могли… Гёты, хуже знавшие Ратшу, опамятовались первыми. В двадцать рук подхватили тяжело хрипевшего Хакона и бегом потащили вниз, к берегу Мутной, – отливать, покуда не поздно, из кожаных шапок холодной осенней водой…
Тут Всеславе проскользнуть бы меж гриднями, обступившими победителя-жениха, расцеловать любимое, враз осунувшееся лицо, своим гребешком расчесать мокрые слипшиеся волосы, об руку пройти с ним до резной двери дружинной избы! Какое там! Отвернулась от них от всех и пошла как незрячая за ворота детинца, со двора долой. Пелко увидел, поспешно двинулся следом: мало ли вдруг что с милой названой сестрой.
Они одновременно заметили юную женщину, стоявшую в сторонке, у серой бревенчатой стены. Была она хороша собою и одета вовсе не бедно: на голове – шелковая кика, на ногах – ладные кожаные башмачки, на плечах – теплый плащ мягкого привозного сукна. И кольца у висков – посеребренные, витые, с узором.
Только смотрела она отчего-то вовсе не весело, так, будто сдерживала долгую тоску, носила её в себе, не давала вырваться слезами.
Пелко неоткуда было ведать имя пригожей, зато Все-слава узнала её немедленно – Краса! Та, чьей злой судьбой пугала дочку сердобольная боярыня-мать.
Вот и посмотрели они друг дружке в глаза: счастливая невеста Всеслава и прискучившая рабыня, вольноотпущенница, вызволенная рождением сына… Пелко и тот смекнул, что были они, встретившиеся, не совсем вроде чужими. Увидел, как задрожали губы у Всеславы: что сотворит дочь боярская, гордая? Замахнётся, прогонит, уязвит неласковым словом? Всеслава шагнула вдруг вперёд – и обняла отшатнувшуюся было, испуганную Красу, и та прильнула к ней, отвечая на ласку, а потом заморгала часто и уткнулась лицом Всеславе в плечо. Была, видно, для неё боярская дочь не соперницей, а такой же, как сама она, несчастливой девчонкой, которую душа рвалась пожалеть.
6
…Станешь много слушать старых людей и призадумаешься: не запоздал ли появиться на свет. И все-то было раньше иначе, не так, как теперь, и всегда лучше нынешнего. И светлые весны удавались дружнее, и дичь в бору рыскала гуще, и дела молодецкие, удалые, теперешним не чета, сами в песню просились.
Ведь было же, что все мужи рода селились своим особенным очагом. И молодые ребята-паробки взрастали не в ласке и жалостливости женской, а в суровости воинской, которая только и отвечает сути мужчины!
Кое-где в глухих углах это, как сказывали, ещё держалось. В Ладоге же – не то, дедам посрамление, внукам беспутным укоризна. Теперь и женский дом женским лишь назывался, а от мужского единственное, что осталось, – дружинная изба. А и жила-то в ней одна только молодежь холостая, своего угла не заведшая…
В эту дружинную избу Тьельвар пришёл к Ратше несколько дней спустя, когда ладожане не устали ещё толковать о поединке.
Вечер был непогожий. Ратша сидел у огня в безрукавке, брошенной на голые плечи. Безрукавка была волчьего меха. Ратша смазывал головки стрел, узкие, трёхгранные, назначенные прошивать крепкие кольчуги, вклиниваться между пластинками броней. Пяточки подобных стрел всегда красят красным, и нету от них никакого спасения в бою. Особенно если лучник хоть чем-нибудь похож на Ратшу… Рядом с воином сидел Святобор, помогал чем умел, смотрел ему в руки. Ратша его не гнал, знать, не жаден был до своих воинских ухваток, передавал науку. Тьельвар поздоровался с ними, сел и вытянул ноги к огню, не торопясь выкладывать, с чем пришёл.
Когда он входил, отрок о чем-то рассказывал Ратше вполголоса; при виде Тьельвара он тут же умолк из уважения к старшему. Но Тьельвар не стал затевать разговора, и Святобор продолжал:
– Однажды мы подходили туда на снекке как раз перед рассветом… Ты знаешь, там такие белые скалы, и они лежали в небе, как облако, и светились. Вольгаст ещё посмотрел и сказал, что такова, наверное, сама Гора Света, на которой сидят Боги…
– Химинбьёрг, – проговорил Тьельвар. – В наших небесах тоже есть Небесные Горы. И я слыхал, что оттуда поистине далеко видно. О чем это ты рассказываешь, ярлов сын?
Святобор даже покраснел, польщенный вниманием, и ответил:
– Об Арконе.
Он, конечно, хоть до утра мог бы рассказывать о своей варяжской святыне, где когда-то поцеловал землю сам Бог Святовит. Да и язык у парня подвешен был неплохо, не заскучаешь, слушая такого. Нынче, правда, Тьельвар совсем другое держал на уме, но не годилось это показывать, да и какой скальд откажется послушать складные речи? По чести молвить, он даже благодарен был Святобору за нечаянную помеху: дело-то предстояло уж очень нелегкое.
Впрочем, Святобор всё же что-то почувствовал и вскоре умолк.
– Ты гусли мне обещал показать, – напомнил Ратше молодой гёт. Ратша убрал в колчан последнюю стрелу и поднял глаза на Святобора:
– Принеси гусли.
Отрок бегом сорвался с места, гордясь, что именитый воин удостоил его просьбы. Взяв гусли, Ратша поставил звонкую кленовую доску на левое колено, вдел пальцы в отверстие при верхнем конце, тронул струны. Он управлялся с мечом охотнее, чем с гуслями, не почитая гудьбу за своё дело; но, как почти всякий гридень, мог при случае похвалить песней славное дело, припомнить павшего друга… Тьельвар имел уже случай в том убедиться.