Пенталогия «Хвак»
Шрифт:
Зато я помню ответы — и кто теперь уймет неясную мою тоску, причины которой я не желаю ни знать, ни видеть, ни касаться?
Только сам же и сумею унять, а больше некому.
ГЛАВА 7
Это случилось очень давно, при дворе императора Залаури… и началось даже чуточку раньше, ибо его Высочество принц Залаури в то время еще не вступил в права престолонаследования, но почти все дни и ночи проводил возле одра своего смертельно больного отца, императора Вилрени Сквалыги… Сквалыгой его называли в народе и при дворе, а в памятные свитки он, еще при жизни, был занесен под звонким и почетным прозвищем Собирателя вотчин…
Вили Сквалыга умирал долго и в муках, страшные язвы постепенно разъедали тело его, появляясь на руках и на ногах, покрывая грудь и лицо, и даже горло. Жрецы и лекари мало что могли сделать, ибо его болезнь была никому неизвестна, а боги, по каким-то причинам, никому из смертных не ведомым, брать под защиту жизнь несчастного императора не пожелали. Я тогда поленился разбираться в истоках этого недуга, но для себя, для собственного поверхностного понимания, принял две наиболее вероятные причины происшедшего: либо он обманул в своих
Так вот, при дворе его Высочества принца Залаури служил дворянин, один из младших отпрысков герцога Двуречья Дари Желтого, некто барон Судоли Мележа — задира, подонок, болван, кутила и нищеброд. Деньги у него бывали, как и у всякого придворного при высоких повелителях, который, вдобавок, не чурается войны, военных трофеев и иных, потайных, далеко не праведных промыслов, но все добытое он проматывал преглупо и пребыстро, а наследства, понятное дело, взять ему было неоткуда. Некоторое время мы с ним приятельствовали на почве совместных ночных разбоев в столичных предместьях (переодетые, разумеется, всегда с закрытыми лицами, ибо мы свято берегли свою честь, как это и положено дворянам), и однажды он, в моем присутствии, стал мечтать вслух: вот бы, дескать, научиться не чувствовать боли! «Бьюсь об заклад своей душой и телом — это было бы славное свойство для таких дворян как мы с тобой, дружище Зиэль! Дерешься на дуэли, к примеру, или в бою, из раненого плеча хлещет, ляжку проткнули — а ты хоть бы что, сохраняешь ясную голову и веселый вид, знай дальше себе воюешь, во имя славы и победы!»
Добросердечие — это моя отличительная человеческая особенность, свойственная мне на протяжении многих тысячелетий, и, как правило, я, услышав подобные клятвенные глупости, оставляю их без последствий, но только не в этот раз: тотчас придумал похожий случай, бабку-колдунью невиданной силы из далеких южных уделов, откуда якобы и я сам был родом, обладающую именно такими лекарствами и заклинаниями, затем, в ответ на занудные уговоры и подпаивания со стороны барона, не сразу, но припомнил, как эту бабку можно разыскать… Одним словом, дал я ему все мечтаемое: совершенную нечувствительность к боли. Получилось очень и очень забавно: первый месяц он чувствовал себя счастливее богов, не уставая показывать себе и другим волшебные свойства тела своего, нечувствительного ни к огню, ни к порезам, ни к ушибам… Но пора цветения вскоре закончилась и пошли первые плоды. Однажды ночью, на каком-то подворье, цепной горуля бросился и прокусил ему икру, однако наш Судоли Мележа, отогнав зверя пинками, не сразу заметил рану и к утру едва не истек кровью, грянувшись в обморок прямо посреди мостовой… А в другой раз, в кузнице, недоглядел, поставил ступню на кусок раскаленного железа и бестрепетно выжег в ней мясо до самой кости. Больно ему не было, однако нога распухла так чудовищно, что пару-тройку месяцев он не то что разбойничать или танцевать — ходить толком не мог, даже хромая: едва-едва ковылял на костылях по горнице, приволакивая негнущееся бревно… И сапог, понятное дело, был безнадежно испорчен. Зубы отныне у него никогда не болели, но легко ломались и крошились, ибо он не соразмерял теперь силу укуса и прочность грызомого. Любая не видимая взору заноза имела счастливую возможность гнить в его теле украдкой сколько ей заблагорассудится, всякие кровососущие твари любили нашего барона как родного, ибо он, не ощущая зуда и боли, редко препятствовал им жить на нем, буровить кожу в любых направлениях и питаться от пуза… Если у него расстраивался желудок — это была просто беда, и для него, и для случайных собеседников, ибо он не чувствовал болезненных позывов, и не принимал вовремя надлежащие меры… Через года три, не более, он превратился в грязную отвратительную смердящую развалину, с ног до головы в шрамах и ожогах, кожа и одежда его кишели всякой мелкой гнусью, а руки и ноги с превеликой натугой позволяли ему шариться по помойкам в поисках пропитания — слуги и рабы от него разбежались, а деньги, здоровье, друзей и покровителей он растерял еще раньше… В те далекие времена, в отличие от современной Океании, пропасть между благородными людьми и смердами была не столь широка и глубока, не то что ныне, при дворе Его Величества Токугари…
Знаю, что барон очень долго искал ту старуху-ведьму, чтобы она его обратно расколдовала — хотя, зачем ему это было нужно, в нынешнем его состоянии? Но я решил, что уж не буду вновь ее выдумывать, сам подохнет сударь барон, долго не задержится. Так оно и вышло.
Боль, равно как и голод, и жажда, и страхи, ими вызванные, и иные, на первый взгляд досадные, мешающие человеческие потребности и особенности, вроде ужаса перед увечьями и смертью, это его защитники, охранители, даже больше, надежнее, чем личная гвардия для Его Величества — они верные и мудрые советники при маленьком дворе его тела и разума, где разум — это царь, а тело — царство. Они вовремя подсказывают, когда нужно устранить то или иное напряжение, то бишь — поесть, поспать, почесаться, наложить повязку и тому подобное, они бьют тревогу, предвещая беды, если вовремя угрозу не отразить. Иногда, конечно, и советники глупеют, либо наглеют, превращаясь в божков при царях своих, и тогда человек становится ленивым, обжорой, пьяницей, самоубийцей, рабом разнообразных, но мелких страстишек… Впрочем, напрочь мне безразлично — кто и где из отдельно взятых человеков сохраняет, либо нарушает здоровый образ собственной жизни; если я и завел разговор о пользе чужой боязни, то потому лишь, что все мои предыдущие рассуждения вертятся возле одной простой и очевидной истины: я лично запросто живу и существую, дышу и процветаю без советника и телохранителя по имени СТРАХ! Страх перед кем бы то ни было, или перед чем бы то ни было — мне просто неведом. И не нужен. Только вприглядку, наблюдая живых существ, вроде зверей и людей, я научился понимать и различать его влияние в буреломе остальных человеческих пристрастий, желаний, побудительных причин. Уничтожить род людской несложно, для этого есть сотни самых разнообразных способов, простейший из них — лишить их чувства страха. Полусотни лет не пройдет, как весь этот бесстрашный муравейник вымрет, пройдя до этого путем злосчастного глупца, барона Судоли.
Я же, повторяю, никого и ничего не боюсь, никогда и нигде не боялся — и так и будет всю оставшуюся вечность! По здравому размышлению, вроде бы выходит, что однажды отсутствие такого спасительного страха и для меня обернется бедою, неминучей и неисправимой… Но мне смешно от подобных рассуждений, очень смешно — смеяться, кстати говоря, я хочу и умею.
Да, бесстрашен, хотя и не бесстрастен. Только однажды я испытал нечто вроде… Но и это не было ужасом, страхом и робостью… А получилось так: заигрался я в человека, зазевался в одном водоемчике, битком набитом голодными крокодилами, и вместе с бдительностью потерял кисть руки. Причем этот недоящер безмозглый так ловко тяпнул своими зубищами, что ему даже крутиться не пришлось, дабы кусок от меня оторвать. Я ни возмутиться, ни спасибо сказать не успел, как он уже тово… переваривать ее взялся, руку мою. Кровища хлещет, другие крокодилы, сладкий запах почуяв, тоже воспламенились завистью и голодом, твари такие… Вышел я на берег, нашел пригорок посуше, присел. Одну руку на весу держу, новую кисть себе выращиваю, а в другой руке у меня меч, чтобы крокодилов и птеров-падальщиков отгонять… Со всех сторон набежали, налетели, словно год не кормлены! Сижу, созерцаю, мечом помахиваю, а сам думаю: ну а цапни он меня за голову? Предположим даже, был бы это не крокодил, а тургун — у тургуна пасть побольше и челюсти мощнее — чик! И отхватил мне голову с плеч! Что будет тогда? Что мне надо будет отращивать — голову, либо руки-ноги-шею-туловище? На самом деле никому и никогда не по силам свершить сие злодейство: мое охранное Я ни при каких обстоятельствах не допустит, чтобы воля моя, пусть даже обитая в теле человеческом (или зверином, это не важно), утратила возможность быть проявленной и исполненной! Предположим, условился я сам с собой, что все мои повеления, прежде чем воплотиться в бытие, высказываются вслух — и никакая магия, никакое оружие не повредит мне язык, губы, гортань, легкие и остальные части речевого устройства, не помешает мне повелевать, ни под водой, ни в пространстве, лишенном воздуха: губы разбить можно, зубы выбить можно, потом новые вырастут, язык обжечь до волдырей — тоже запросто, но обрезать, вырвать, заморозить, кляпом заткнуть — ежели на самом деле, не понарошку — не получится даже у богов. Тот же и тургун, пытаясь откусить мне туловище от головы, либо подавится, либо зубы обломает, ибо горло — это важно, это не нога и не рука…
Все же вернемся к предположению о перекушенной шее. На первый взгляд, ответ просится очевидный: голова — это и есть основное, главное мое Я, стало быть, надобно подращивать к ней все остальное, откушенное же безголовое тело забыть за ненадобностью… Ну, а если вдруг взять и также голову отрастить? В дополнение к имеющейся? Что получится — два Зиэля? Два равновеликих, равномогучих, равноправных Зиэля? Меня аж холодок пробрал! Но не от самого этого замысла, весьма забавного по сути, а от того, что я почувствовал в себе немедленное желание опыт сей проделать… Удержался. И все же, как я считаю, не было это страхом… А было это… было… было… это было… пожалуй… нежеланием ограничивать свою волю, свои возможности, какими-то иными, хорошо знакомыми, однако заведомо неподвластными мне силами. По крайней мере, так мне показалось чуть позднее, когда я все же решился попробовать… Да, попробовал, первый и единственный раз… По моим временным меркам это было совсем недавно. Однако, любопытство любопытством, но и здравый смысл списывать со счетов непозволительно, даже мне, которому грозила встреча с самим собой, с Зиэлем… Тут уж никакая бдительность лишнею не покажется. Вот как это было.
Отсек я свою левую руку по локоть, отшвырнул ее локтей на тридцать и дал приказ себе и руке: каждому восстановиться в полной мере, внешне и внутренне, с бородой, с мечом, с воспоминаниями и могуществом. И чтобы завершилось восстановление строго одновременно, без единого мгновения зазора… Оказались мы — я и я — напротив друг друга и немедленно помчались навстречу, прыгнули один в другого и слились в единое целое, неделимое отныне и вовеки веков! Единый Я вытер пот с человеческого лба, вздохнул глубоко-преглубоко человеческими легкими и прислушался к себе… А человеческие пальчики-то — дрожат… Но не от страха, опять же, а от нового, ранее неизведанного ощущения… Да, все верно: на краткие мгновения возникли двое совершенно одинаковых Зиэлей, каждый из которых был настороже, и каждый немедленно пожелал сначала вернуться в прежнее единое, вернее, одиночное состояние, а потом уже разбираться — что там к чему…
Закрыл я глаза — двое нас было: и так себя вижу, стоящего возле высохшего папоротника, лицом к солнцу, — и так, стоящего напротив, спиной к солнцу… И оба из них — я! И оба мы совершенно четко успели понять на бегу, что кинулись объединяться вовремя: еще бы чуть-чуть и каждый захотел бы жить самостоятельной жизнью, ни единым личным мигом не поступаясь ради общего… Это что же тогда — прежний мир пополам отныне делить??? И ведь поделили бы, покромсали бы, друг другу на неудовольствие, а всё от нежелания терять себя, уступать кому бы ни было свою самость… Нет уж, я так для себя решил, когда все благополучно завершилось: частично подвоплотиться в камень или в утку, или в озеро, временно вдохнуть туда частичку собственного я — это сколько угодно, а поровну делиться — нет, нет и еще раз нет! Здесь имеет место быть редчайший для человека случай расщепления неразлучных пороков: жадность во мне наличествует, а зависть отсутствует! Кому мне завидовать? Некому завидовать. А разделился бы — всю оставшуюся вечность тосковал бы (в две головы!) по прежнему своему образу бытия.
Но с тех недавних пор я приобрел привычку беседовать вслух сам с собой, как будто двое нас, ведущих беседы, спорящих, пусть одинаковых, а все-таки успевших глотнуть различия… Вот меч мой… вроде бы это был Чернилло, Брызгу тогда еще не выковали… меч мой разделился надвое и слился воедино совершенно без колебаний и изменений: как он был один и тот же самый, так и остался, до самой мелкой огневой первочастички…
Зачем я захотел и воплотил все эти дурацкие игры с рукой, с пробежкой, со слиянием, вместо того, чтобы расщепиться и тут же слиться? Да чтобы совместить мои ощущения с чисто человеческими, вот зачем. Мне это показалось забавным.