Пепел на ветру
Шрифт:
– Тебе, Люба, надо побольше сообщаться с людьми и поменьше – с лошадьми, – сказал отец. – Ты становишься просто неприлично похожей на них в повадках.
– Да, – сказала я. – Где сейчас Катиш? Я бы с ней сообщнулась…
Отец дернулся так, как будто у него внезапно заболел зуб, но ничего не сказал. Мы в четыре руки уложили украшения в ларец. Напоследок я надела себе на средний палец тот перстень, который был изображен на картине. Грани центрального камня пускали веселых зайчиков по цветастым обоям, как будто на нарисованные на ткани цветы выпала роса. Перстень был мне велик и болтался.
– Этот
– Даже нянюшке и Степке? – удивилась я.
– Пелагее все это ни к чему, а вот твоим дружкам из прислуги – да, им в особенности.
– А я смогу еще посмотреть? – спросила я.
– Да, – чуть помедлив, сказал отец. – Когда-нибудь все это перейдет к тебе. По наследству. Ты не знаешь ценности денег, но должна понимать – это память о твоей матери.
– Я понимаю, – кивнула я.
– У меня достаточно средств, вложенных в ценные бумаги, в земли, в недвижимость в Калуге и Москве. Будет лучше, если ты никому не станешь показывать все эти вещи и сохранишь их для своих детей, если они у тебя, конечно, появятся.
– Вряд ли у меня будут дети, – выразила сомнение я, желая быть честной и не обнадеживать отца понапрасну. – Мне больше щенки нравятся и жеребята. Даже козлята и поросята и то лучше…
– М-да-а… – протянул отец, глядя на портрет матери. – Главное – это найти Любе хорошего и честного опекуна. Такого, чтобы мог с ней справиться и хоть как-нибудь сообщаться. А мне, как назло, ничего не приходит в голову, ведь все мои оставшиеся друзья так же немолоды, как и я сам…
– Можно Степку и Пелагею напополам, – предложила я. – Они лучше всех меня усмирить могут. А Степка еще очень молодой и если что, так и по мордасам насует.
Отец взглянул на меня и тихо застонал сквозь стиснутые зубы.
– Вы оба были очень одиноки и не могли найти пути друг к другу, – вздохнула Глэдис. – Но скажи мне: у тебя в детстве были друзья, подружки? Это важно для становления человека на свои ноги.
– У меня был Степка, – ответила Люша. – Но я не знаю, называется ли это друг. Он был с самого начала и как будто часть меня. Наверное, это скорее называется родственник. А вот подружка у меня точно была. Ее звали Груня.
Деревенские дети не играют со мной. Кроме Степки, хотя его уже нельзя считать деревенским, он – усадебный, в услужении как бы у отца. Но Настя говорит Феклуше: «Сделали из мальчишки дурочкину игрушку». Я в тот же день изловчилась и вылила на нее кружку молока с верха лестницы, но задумалась. А что, если Степка услышит?
Нянюшка Пелагея хочет, чтобы я играла с девочками, а не с мальчишкой и собаками. В куклы, в бирюльки, в кольцо, еще во что-то. С малых лет мне приводят крестьянских девочек из Черемошни. В отличие от меня они аккуратно одеты, причесаны, смотрят вниз и похожи на глину с обрыва над Сазанкой. Пластаются и проминаются под пальцами. Я показываю им игрушки и угощаю изюмом и конфетами. Они говорят: «Благодарствуем». Я таскаю их за волосы и бью, а они ревут. Ничего интересного. И непонятно, что сделать еще. Их быстро забирают назад в деревню. Когда я прихожу в Черемошню, девочки подхватывают подолы и разбегаются с визгом, а мальчишки кидают в меня камнями из-за плетней. Если бы я пожаловалась в усадьбе, отец, или Тимофей, или кто-нибудь из конторы пришел бы разбираться. После мальчишек наверняка высекли бы родители. Степка говорит, что так и надо. Но я никогда не жалуюсь. Поэтому в деревне считается, что я не могу запоминать своих обидчиков.
Мы с Пелагеей едем в коляске в Торбеевку. Тимофей за кучера. С собой у нас короб с материей, лентами и кружевами. В Торбеевке живет портниха. Она будет шить три платья для меня (на мне все быстро изнашивается), сарафан для Пелагеи и еще что-то для Насти. Торбеевка – большое село, почти триста дворов. Земли на всех не хватает. Бескрайние вроде бы поля порезаны на узкие полоски, как праздничный пирог в бедной семье. Да и большая часть земли малоурожайная, суглинистая. Чтобы прокормиться, крестьяне ищут дополнительных заработков. В каждом селе – свое ремесло. В Торбеевке издавна портняжничают и обшивают всю округу. В Алексеевке, что возле железной дороги, живут извозом. В лесной Черемошне мужики плетут кошелки и лапти. А девушки уходят с весны на торфяные разработки, где зарабатывают себе деньги на приданое и злую болезнь суставов в придачу (Пелагея тоже когда-то так работала, она мне и рассказала). А вот крестьяне из Песков придумали, как мне кажется, самое интересное. Их бабы с детьми каждую осень год «пожарниками» ездят в Москву нищенствовать и собирают немалые деньги – «ничего не осталось, все погорело, детишки кушать просют…».
Портниха пробовала снять с меня мерки. Это было долго и весело, но в конце концов меня в риге все-таки поймали. Притом портнихин молодой пес, который, конечно же, присоединился к общей суматохе, напрочь оторвал мне подол, и пришлось еще ждать, пока хоть на живую нитку прихватят. На обратном пути мы с Пелагеей к матушке Ирине заглянули. У Пелагеи к матушке были какие-то дела.
Тут она нам Груню и сосватала.
Пелагея сначала воспротивилась было: «У нас своя сыч сычом, то рычит, то свищет, зачем же нам еще неговорящую девчонку-то брать?!» – но потом согласилась попробовать. Нянюшка вообще добрая. Да еще и Бог ее велел ей всякую тварь жалеть. Даже такую, как я или, к примеру, Груня.
Говорят, Груня не родилась глухонемой, а оглохла и замолчала после двух лет, переболев скарлатиной. Семья их безлошадная, отец в Калуге в лавке приказчиком служит, а дома, в Торбеевке, матка с пятью ли, семью ли детьми бьется. Муж как приедет на побывку, так сразу ей нового ребеночка заделает и – обратно в Калугу. Понятно, что матушка Ирина, сама на многодетство иссохшая, к женщине сочувствие имеет. Груня – «лишний рот», «дармоедка», «чего ж тебя Бог не прибрал» и прочее. Иных слов не слыхала, да она и вообще ничего не слышит. И не говорит. А так девчоночка здоровая, чистенькая. Годков ей уже шесть, на два меньше, чем мне.
Решили тут же и увезти. Мать согласилась с радостью. И моя репутация ее не испугала, лишь бы от калеки и лишнего рта избавиться. В минуту собрала узелок и дочку пальцем поманила – иди, мол, сюда. Груня подошла. Но как только Тимофей к ней ручищи протянул, в коляску посадить, – тут и началось. Груня кидалась матери в ноги (та ее отпихивала), лягалась, кусалась и ревела оглушительно, так, как корова ревет, если ее вовремя не подоить. Я сразу подумала: как же это она реветь может, а говорить нет? Может, ей мешает чего, как и мне прежде? Уже интересно.