Перед стеной времени
Шрифт:
Если, к примеру, путешествуя по Египту, Геродот приобщался к таинствам, которые в ту пору еще повсеместно совершались, он упоминал об этом факте, однако молчал о том, что ему довелось испытать. Для него мистическое – это сила, удалившаяся в святилища, но требующая внимания к своим границам.
Такое отношение к ней сохранялось и в дальнейшем – если не в историописании, то по крайней мере в самой истории. Образы, личности и события, находящиеся в историческом поле, всегда подвергаются опасности со стороны мифа. Он может представить их в своем свете и даже поглотить, невзирая на то, что историзм, казалось бы, достиг кульминации.
Одна из главных проблем постгеродотовской, то есть западной культуры (в
Охрана истории (Geschichts wahrung) – принципиальный вопрос для западных культур, отличающий их от всех прочих. В сравнении с ним споры о том, что должно быть в центре внимания исторической науки: государства и войны или же культура в узком смысле слова, – играют второстепенную роль. Главное – защита присущего истории номоса, ее так-бытия, которое проявляется в культуре и отстаивается в бою. Это достоинство исторического человека, стремящееся утвердиться, с одной стороны, противостоя силам природы и варварским племенам, с другой – предотвращая возвращение мифа и магии. Оно, так понимаемое достоинство, – сущностно значимое явление. Сознание, свобода, право, личность – все эти понятия определенным образом проникают в него или же исходят из него как из прафеномена (Urphanomen). Оно определяет пути тружеников, дельцов и «сильных мира сего», задает стандарты для всех видов работы, ограничивает то, чего можно ожидать от страдающего человека. Эта мера часто не соблюдается, часто бывает забыта, и все же она тянется как ограничительная линия, как мерило людей и вещей, через всю толщу событий, и даже великое историописание ориентируется по ней.
Все это ярко проявляется уже у Геродота (особенно в трактате о греко-персидских войнах), делая его сочинения незаменимым чтением на том рубеже, где так-бытие исторического человека получило и продолжает получать травмы, после которых, вероятно, не восстановится.
Оставив в стороне вопросы о характере и тяжести, а также о возможности или невозможности излечения этих ран, мы сосредоточимся на их значении. Прежде всего необходимо понять, можно ли в данном случае говорить о возвращении – возвращении мифических сил, которые, скрываясь под покровами, втискиваются в пробелы осыпающегося исторического мира, – или же это исключено.
Без мифических сил как таковых исторический мир обходиться не способен. Ни государство, ни общество не может следовать только политическому плану, вне зависимости от того, преподносится ли он как государственные соображения или как общественный порядок.
Речь идет не просто о воспоминаниях, которые хранят святилища, а также люди в своих криптах, которые питают поэзию и постепенно превращаются из мощных символов в банальные аллегории, а из аллегорий – в пустые слова. В историческом времени мифическое не перестает быть действительным (как бронза не выходит из употребления в железный век), однако они должны оставаться двумя отдельными потоками, соприкосновение которых может возыметь серьезные, даже опасные последствия. В этой связи уместно, продолжая приведенную аналогию, вспомнить те стихи Писания, где говорится, что, строя жертвенник, нельзя «поднимать железо» (Втор. 5:27).
Мифическая картина мира продолжает существовать, и если попытаться пренебречь ею или вытеснить ее, то она выйдет из берегов и обрушит плотину. Миф следует оберегать внутри культуры – без этого культура невозможна. Он должен иметь собственное место в историческом пространстве, собственный цикл в историческом времени. Ни одно из этих условий не соблюдается в атеистическом государстве, которое, таким образом, свергло не только Бога. Гельдерлин отчетливо увидел этот пробел и в своем стихотворении «Рейн» предрек возвращение «первоначального хаоса».
Большая польза, до сих пор приносимая чтением Геродота, заключается не только в том, что история показана в его трудах как некое новое средство, изобретенное для людей и их общения. Здесь происходит разграничение исторического и мифического времени, мы видим, на что они притязают и каких жертв требуют. Миф воспринимается не как свергнутая власть, а как нечто оберегаемое.
Геродот выказывает ту степень свободы, которая стала эталоном. Ошибочно полагать, будто он освободился в недостаточной мере. Если Сократ во все времена являет собой пример поведения духовно независимого человека, то у Геродота мы находим первую и сразу же образцовую модель достоинства исторического человека и его добродетели – уважения к существующему. Свобода и ограничения немыслимы друг без друга.
Геродот на заре истории смотрел назад, в мифическую ночь. Новый свет сиял ярко, озаряя даже богов. Существует исторический Христос, но не исторический Юпитер. Мы, в отличие от Геродота, окутаны полуночной мглой истории. Пробило двенадцать, и мы выглядываем из темноты, силясь рассмотреть вырисовывающиеся впереди очертания. Нам страшно, нас беспокоят тяжелые предчувствия. Это смертный час и вместе с тем час рождения. Те вещи, которые мы видим или думаем, что видим, еще не имеют имен, они свободны. Попытавшись дать им названия, мы промахнемся, и подчинить их себе нам не удастся. То, что мы назовем миром, может оказаться войной. Планы на счастье обернутся убийственными замыслами, причем, вероятно, очень скоро. Историческое именование действует лишь с оговорками, как классическая физика или традиционные военные тактики. Вещи меняются прямо у нас на глазах. Сужаются стены, внутри которых наши слова продолжают звучать убедительно. Это находит подтверждение в поэзии. Мы получаем свидетельства чего-то большего, чего-то иного, нежели начало новой исторической эпохи, очередного исторического отрезка, сопоставимого с предшествующими.
Мы уже даем пережитым событиям названия, не имеющие бесспорной силы. Что такое свобода, нация, демократия? Что есть преступление, солдат, захватническая война? Ответы на эти вопросы вавилонски разделились, и многозначность слов, ставших рыхлыми, пористыми, не единственная тому причина.
Именование грядущих вещей сопряжено с большой ответственностью. Так было всегда, а теперь – особенно. Слова не просто обозначают известное, они обладают заклинающей силой. Даже с этой точки зрения имеет смысл взглянуть в новом свете на старый спор об универсалиях. Не исключено, что час нашей науки, на развитие которой он оказал значительное влияние, уже пробил. В таком случае она превратится в нечто другое, может быть, большее – то, по отношению к чему ее нынешнее состояние будет лишь предварительным этапом.
Довольно о проблеме именования в пору неопределенности. Возьмем имя, пришедшее из сакрального языка, – «кровавая жертва». В древности кровь воспринималась как самый ценный взнос. «Да и все почти по закону очищается кровью», – сказано в Писании (Евр. 9:22). У нас отсутствуют предпосылки для постижения таких закономерностей. Временами кажется, что именно преступники обладают ужасающим чутьем на потенциальную сакральность жертвы, инстинктом, под влиянием которого толпа потребовала смерти Христа, а не Вараввы.