Перед зеркалом. Двойной портрет. Наука расставаний
Шрифт:
Первый день у Долгушиных прошел хорошо, может быть, потому, что Остроградский сразу поехал на кладбище и вернулся только к вечеру – значит, прошел по коридору (квартира была коммунальная) только четыре раза. Второй – воскресенье – несколько хуже: Долгушин волновался, когда Остроградский выходил в уборную. На третий, увидев за утренним чаем томящееся желтое лицо Долгушина, который, по-видимому, не спал до утра, Остроградский понял, что дальше оставаться нельзя. Он и сам слишком часто оглядывался на телефон, прислушивался к шагам, чувствовал неприятную, сковывающую тяжесть в ногах, проходя по коридору.
Провожая его, Аня с трудом удержалась от слез. Но у нее был, по-видимому, какой-то
Крупенины жили в только что отстроенном доме, у них не было телефона, и он поехал без звонка – это было ошибкой. Лариса Александровна, маленькая, чуть-чуть постаревшая, но с такой же тонкой талией, пышно стриженная (это было модно), восторженно вскрикнула, увидев его, усадила, стала расспрашивать – и его опять «отпустило», когда, рассказывая, он встретился с ее серыми, полными слез глазами.
Василий Степанович был в ванной, она побежала к нему. Остроградский слышал, как она крикнула:
– Вася, знаешь, кто у нас? Не скажу! Выходи скорее!
Она вернулась, стуча каблучками, быстро накрыла на стол, и у Остроградского засосало под ложечкой: такого стола – с длинно нарезанным, желтовато-лоснящимся балыком, с колбасой салями, которую он любил, с вином – он давно не видел.
Рыжий мальчик в очках, румяный и длинноногий, вошел в столовую и неловко поклонился.
– Это Женя, – сказала Лариса Александровна с гордостью.
– Не может быть!
За шесть лет Женя вырос вдвое и стал похож не на отца, а на деда. В двадцатых годах на лекции деда – он читал в МГУ курс русской истории – ходили студенты всех факультетов.
– Рассказывайте же, дорогой Анатолий Осипович, я слушаю, слушаю!
Он продолжал рассказывать, но недолго: пришел Василий Степанович, и с той минуты, когда они пошли навстречу друг другу, чтобы обняться – и не обнялись, – началось что-то совсем другое. Со стороны все осталось как бы по-прежнему, хотя Остроградский, который до сих пор почти не чувствовал, что на нем истасканный костюм, и не вспоминал о висевшем в передней пальто, – почувствовал и вспомнил. «А, наплевать!» – мысленно сказал он. Но вскоре стало не наплевать. Красный, после ванны, в дорогой пижаме, из-под которой виднелась толстая, розовая грудь, Крупенин ел и слушал. Иногда он мычал – этого Остроградский не замечал за ним прежде. Мычание было сочувственное, хотя и не очень.
Остроградский внимательно посмотрел на его постаревшее, прежде тонкое, теперь тяжелое, как гиря, лицо и встретил взгляд, испуганный, загнанный, молящий – о чем? По меньшей мере о том, чтобы Остроградский, которому он, Крупенин, не хотел и боялся помочь, ушел. Не только ушел, а позволил бы забыть о его существовании – и возможно скорее.
Это было неожиданно. А может быть, и не очень? И Остроградскому вспомнилось, как однажды Крупенин шел по коридору в министерстве – не шел, а врезывался, держа голову немного набок, полный решимости немедленно утвердить свое благополучие в каком-то важном или незначительном деле. Вот тогда-то и строилась в воображении эта квартира, эта карьера.
Перемена, происшедшая с Крупениным, была унизительна, и хотя Остроградский испытывал почти физическую боль стыда за него, он все-таки наелся. Ужин был хорош.
Поговорили еще немного – почему-то о медицине. Лариса Александровна лечилась сердоликом. У кого? Она не сказала.
– Анатолий Осипович, вы слышали о сердоликовом лечении? Поразительные результаты!
Крупенин
Надо было уходить – и он ушел, провожаемый его мычанием, на этот раз слегка огорченным, и преувеличенными пожеланиями Ларисы Александровны, которая, по-видимому, рассердилась на мужа.
Я никогда не читал «разработок», хотя много писал для газет, особенно в годы войны. Та, которую принес Кузин, скромно называлась «материалом к статье». Но это был не материал к статье, а трактат. Некогда Стендаль написал «Трактат о любви». То, что я сперва просмотрел, а потом внимательно прочел с карандашом в руках, было трактатом о мошенничестве в науке.
Он был написан плохо, факты заслоняли друг друга, требуя от читателя не только внимания – работы. Иногда прорывалась ирония, довольно безвкусная: «Вспыхнувшие, как метеоры, открытия благополучно закрывались в благопристойной академической тишине». Иногда – «изящная литература»: «Истина для некоторых деятелей науки не прекрасная незнакомка, а готовая к услугам первого встречного шлюха». «Голый король» упоминался едва ли не на каждой странице, так что можно было подумать, что королями в науке чувствуют себя только голые короли.
И все же, читая разработку, я подумал, что этот длинный, остроугольный Кузин – талантливый человек, хотя, может быть, бездарный писатель.
– Здесь есть одна история, – сказал он, уходя, – которая, по-моему, покажется вам любопытной.
Историй было много. Не одну, а десять статей можно было написать, пользуясь его разработкой. Но он, без сомнения, хотел обратить мое внимание на странную историю, разыгравшуюся вокруг какого-то кольчатого червя, о котором я до сих пор ничего не слышал. Она началась давно, еще в 1932 году, когда Остроградский впервые поставил вопрос о том, какое из бесчисленных животных, обитающих в мировом океане, может стать ценным живым кормом для рыбного населения Каспийского моря. Опыты продолжались семь лет. Решено было наконец остановиться на этом черве, который – при общем сочувственном внимании прессы и науки – был в 1940 году переселен в Каспийское море.
О нем забыли и думать в годы войны, но, когда война кончилась – или даже раньше, в октябре 1944 года, – один из сотрудников Института рыбного хозяйства вскрыл осетра, пойманного на Каспии, и обнаружил в его желудке кольчатых червей. Остроградский вернулся к отложенной работе, и его экспедиция в течение двенадцати дней установила, что запасы живого корма превышают миллионы центнеров. Он стал основной пищей промысловых рыб.
Здесь кончается первая, счастливая часть этой истории. До сих пор ее главными героями были рыбы. Во второй, менее счастливой, на первый план выдвигается человек, которого мне захотелось увидеть. Фамилия его – Снегирев.
Разработка не статья, в ней можно быть вдвое откровеннее, и Кузин, что называется, отвел душу, рассказывая о Снегиреве. Он начал с общих соображений, доказывая, что «понижение класса точности» коснулось не только биологии, но медицины и в особенности сельского хозяйства. В качестве примера он привел докторскую диссертацию Снегирева. На ее защите с наиболее резкой критикой выступил Остроградский. Диссертация чуть не провалилась, и это было началом многолетней вражды, о которой Кузин, увлекшись, рассказал несколько высокопарно: «Он боролся против Остроградского денно и нощно, он следил за каждым его шагом, он внушал другим, что святой обязанностью любого честного гражданина является уничтожение его врага, по крайней мере моральное, если не физическое». Он громил его в рецензиях, правда не появлявшихся в печати, но не терявших от этого своего влияния.