Перекличка Камен. Филологические этюды
Шрифт:
Поэт, возводя события своей жизни к мифологическим архетипам, изымает их из потока времени, поднимает над бренным миром. При этом временная соотнесенность двух частей диптиха («Одиссея Телемаку» и «Итаки») приобретает также мифологизированную семантику: «внутреннему времени» мифа (двадцати годам, проведенным Одиссеем вдали от родины) соответствует «внешнее время» хронологии двойчатки (1972–1993). Оппозиция «внешнее – внутреннее» снята, как и в мифологии.
Чета Одиссей и Пенелопа – пара персонажей, ставших символами супружеской любви и верности и одновременно перенесенных страданий. На этом фоне особенно значимой оказывается травестия мифа.
В поэме выражен такой мотив, как «божественная зависть к супружеской чете, Одиссею и Пенелопе.
“…На скорбь осудили нас боги.Не пожелали они, чтобы мы, оставаясь друг с другом,Молодость– сокрушается Пенелопа в сцене узнавания Одиссея.
Уточненный смысл оригинала иной: “Боги дали нам в спутники горе. Они позавидовали нам, что друг подле друга насладимся мы юностью и достигнем порога старости”.
Зависть богов обращена разом и на Одиссея и на Пенелопу. И это не удивительно. Если Одиссей – соперник богов, то Пенелопа – соперница богинь: к Пенелопе, любимой жене, ревнует Одиссея Калипсо (Од., V, 203–220).
Среди женщин эпоса Пенелопа занимает то же место, что Одиссей – среди мужчин.
Пенелопа – эпическая героиня, и образ ее строится по традиционному канону. В соответствии с эпическим идеалом она непорочная (Од., XIII, 42; XV, 15; XXIV, 194), сильная (“мощная царица” – Од., XVI, 332), наделенная великим достоинством (<…> Од., XXIV, 193): она “хорошо помнит” (Од., XXIV, 195) мужа, она “стыдливая супруга” (Од., XVII, 152; XIX, 165, 262, 336) и “стыдливая царица” (Од., XVIII, 314), сведущая в “прекрасных трудах”, “делах”, “работах” (Од., II, 113), этих подвигах эпических жен; и потому она – “преславная” (Од., XVII, 310), та, чья “слава восходит до небес” (Од., XIX, 108) и вечно пребудет среди людей» [379] .
379
Шталь И.В. «Одиссея» – героическая поэма странствий. С. 81–82.
Античный миф дает Бродскому язык, код для описания собственной жизненной ситуации и тем самым придает ей непреходящий смысл и представляет произошедшее неизбежным, как бы предопределенным логикой древних сказаний. Р.О. Якобсон, обосновавший идею о существовании в творчестве поэтов их «личных мифов», заметил, что «в многообразной символике поэтического произведения мы обнаруживаем постоянные, организующие, цементирующие элементы, являющиеся носителями единства в многочисленных произведениях поэта, элементы, накладывающие на эти произведения печать поэтической личности. В пеструю вязь поэтических мотивов, зачастую несходных и не соотносящихся друг с другом, эти элементы вносят целостность индивидуальной мифологии поэта. Именно они делают стихи Пушкина пушкинскими, стихи Махи – подлинно стихами Махи – и стихи Бодлера – бодлеровскими» [380] . При этом «<…> разрозненные символы сами по себе немы и полностью понятны только в их отношении к общей символической системе. Наряду с варьирующими элементами, которые свойственны отдельному стихотворению, особое значение имеет некая постоянная мифология, лежащая в основе стихотворного цикла, нередко и всего творчества поэта» [381] . Исследователь уточнял, что «не следует думать, что мифология Пушкина, которую мы стремимся раскрыть в нашем исследовании, целиком и полностью исключительно собственное достояние поэта» [382] .
380
Якобсон Р.О. Статуя в поэтической символике Пушкина [1937, 1975] // Якобсон Роман. Работы по поэтике / Вступ. ст. Вячеслава Вс. Иванова; Сост. и общ. ред. Михаила Л. Гаспарова. М., 1987. (Серия «Языковеды мира»). С. 145, пер. с англ. Н.В. Перцова.
381
Там же. С. 147.
382
Там же.
Можно предположить, что самое формирование личного мифа происходит только на основе собственно мифологической традиции и отдельных мифологем, от нее унаследованных. По крайней мере, случай Бродского именно таков. Ценность мифа для него – это едва ли не прежде всего ценность поэтического кода. При этом заимствованный из мифа об Одиссее мотив странствий приобретает особенный, отличительный для Бродского смысл: «Жанр стихов-путешествий занимает в поздней поэзии Бродского исключительное место. Это один из основных мостков, связывающих его до– и послеотъездное творчество. Романтическая тема странствия – от “Пилигримов”, через “лирический эпос” и далее – вылилась в сквозной мотив необходимости движения, перемещения в пространстве и стала организующим принципом: как поэтически, так и биографически» [383] .
383
Куллэ В.А. Поэтическая эволюция Иосифа Бродского в России (1957–1972).
Клод Леви-Строс писал, что «повторение (внутри мифа. – А.Р.) несет специальную функцию, а именно выявляет структуру мифа» [384] . В поэзии Бродского происходит повторение и варьирование воспринятого классического мифа. Таким образом, миф приобретает структурную ценность, становясь частью поэтической «конструкции». Также Леви-Строс утверждал, что «миф объясняет в равной мере как прошлое, так и настоящее и будущее» [385] . Это свойство позволяло Бродскому описывать посредством мифологем собственные прошлое, настоящее и предполагаемое будущее.
384
Леви-Строс Клод. Структурная антропология. С. 206.
385
Там же. С. 186.
«Двойственная структура мифа, одновременно историческая и внеисторическая» [386] , давала возможность поэту не просто соотнести, а срастить, сплести воедино вневременное древних сказаний и историческое и индивидуальное своей судьбы. При этом соотнесенность «я» поэта с героем мифа приобретает характер партиципации, а не отождествления и не становится простой формой ролевой лирики; для Бродского изгнанничество и скитания Одиссея соприродны одиночеству и странствиям поэта, и его «Одиссей» обращает к своему «Телемаку» послание – стихотворное письмо.
386
Там же. С. 185.
Наконец, «миф противоречив по сути своей» [387] . Именно эти противоречия особо ценны для Бродского. Они позволяют поэту наделять героев мифа противоречивыми и взаимоисключающими характеристиками или акцентировать эти противоречия, скрытно таившиеся в мифологической традиции (верная/неверная Пенелопа, любящий/враждебный сын и т. д.), объединять различные версии мифологических сюжетов, травестийно трактовать версии, ставшие культурными клише.
Отталкиваясь от леви-стросовского понимания структуры мифа, можно сказать, что Бродский усваивает архаический миф в качестве сообщения/текста и что он же кодирует события современности (биография автора – Бродского) и включает в мифологическое пространство, придает новый символический статус. Но одновременно инвариантность мифа обнаруживает и противоположные свойства, дурную повторяемость («все острова похожи друг на друга»). На основе архаических мифов создается личный миф, творимый поэтом.
387
Там же.
Таким образом, у Бродского происходит своеобразная мена означаемых и означающих в сравнении с ожидаемым обычным использованием античной мифологии в литературе Нового времени: элементы текста, ассоциирующиеся с современностью и с автобиографическим планом («Эдиповы страсти», неверная женщина, сын, с которым разлучен лирический герой), превращаются в конечном счете как бы в означающие событий древнего мифа об Одиссее.
Наконец, в результате создается некий «гипермиф», сочетающий элементы архаического сюжета о возвращении Одиссея с другими мифами об Одиссее и Пенелопе, причем на этот гипермиф накладывается литературная трансформация истории Одиссея в «Улиссе» Джойса.
В мифе о возвращении Одиссея Бродского привлекает мотив скитаний, которые поэт трактует как символическую форму одиночества – инвариантной для автора «Одиссея Телемаку» и «Итаки» темы, проходящей через все его творчество. При такой рецепции мифа исходные акценты оказываются смещены: в сюжете о странствиях Одиссея бедствия и борения на долгом пути домой не более чем преддверие счастливого возвращения – главного и итогового события в сюжете. Для Бродского при усвоении мифа важны сами скитания: в «Одиссее Телемаку» возможность встречи с сыном призрачна, а о свидании с верной супругой нет ни слова; в «Итаке» счастье скитальца подменено зловещей пародией. Глубоко не случайно и обращение к роману Джеймса Джойса, в котором одиноки и Блум, и его символический неузнанный «сын» Стивен Дедал.