Перекоп
Шрифт:
К Каховке отряд подходил уже в полном своем составе.
В районе Каховки килигеевцы вошли в соприкосновение с деникинскими авангардами. Завязались бои. Сдерживая противника, рвавшегося вперед, чтобы захватить днепровские переправы, отряд повстанцев не только оборонялся, но и сам наносил удары, в результате чего ему удалось выбить противника из нескольких степных хуторов за Каховкой.
Неудержимо, как степной, подгоняемый ветром пожар, надвигалась беда. С каждым днем главные силы деникинцев подходили все ближе.
Как-то под вечер бригада
— Сестра? — И уже трещит белая блузка под обжигающими ударами нагаек.
— Комиссарка? — И чей-то дымящийся свежей кровью клинок взвился над девичьей головой.
Спасли учительницу школьники. С криком окатились к ней с крыльца насмерть перепуганным табунком, облепили, заслоняя, как мать родную.
— Это не сестра! Это учительница наша!!!
— Сестра я, сестра! — рыдая, выкрикивала учительница, исступленно кидаясь на оторопевших вояк. — Убивайте, рубите и меня, звери вы, палачи, изверги…
Подъехал калмык-есаул, и казаки, насупившись, молча расступились перед ним.
— Закопать! — указал есаул нагайкой на зарубленных и, гарцуя на коне, приблизился к учительнице. — Ну-с, чего нюни распустила, красотка? Жалко? Милосердие душит? А если б наши головы здесь валялись? Нюнила б, пролила б по мне слезу, а?
— Не трогайте! — отчаянно крикнул кто-то из ребят. — Это учительница наша, Светлана Ивановна.
Есаул как будто только сейчас заметил детвору.
— А вам что здесь надо? Кыш отсюда, комбедовское отродье!
И для пущего эффекта сделал вид, что вытаскивает из ножен саблю.
Дети бросились врассыпную.
Светлана с красным, распухшим от слез лицом повернулась к есаулу:
— Герои… Раненых добиваете, с детьми воюете!
— Испугалась? — захохотал есаул, все наступая на девушку на своем гарцующем коне и вытаскивая саблю. — Да я же шучу! Я не страшный!.. Кто посмеет обидеть эту прелестную золотую головку? — И, перегнувшись с седла, он ловко поддел кончиком сабли у самого уха Светланы золотистый завиток. — Позволь чикнуть себе на память этот хорошенький локон…
Девушка отшатнулась, гневно выпрямилась:
— Не для вас мои локоны!
— Да-а? — Есаул на миг осекся. — Не для нас? А для кого же?
И не успела девушка отскочить, как сабля мелькнула у ее груди легким, молниеносным росчерком. Посыпались пуговицы.
Казачня захохотала.
— Поняла, как у нас делается? — пряча саблю, победоносно выпрямился в седле есаул. — И сорочка цела, и блузка цела, а кнопки все сразу расстегнуты! Возьмешь такого молодца на постой?!
Светлана, бледная, прикрыла руками грудь:
— Сырая земля тебя возьмет…
Видели дети, как есаул подал знак своим спешившимся головорезам и они, подкравшись
В это время к школе подъехал со своим штабом генерал, командир бригады.
— Что за бесчинство? — указал он на груду тел. — Снять бинты! Сжечь! Мы раненых не убиваем!
А услышав донесшийся из школы девичий крик, сердито послал адъютанта узнать, в чем дело.
— Здесь будет мой штаб, — кинул, соскакивая с седла, и, не ожидая возвращения адъютанта, торопливым шагом направился к зданию.
Белая акация цветет вокруг школы. И хотя пышные, сверкающие кисти заметно привяли за день, покрылись поднятой копытами пылью, к вечеру они снова неудержимо заструили свой густой, пьянящий аромат. Из открытых окон несется рев граммофона, ему подтягивают пьяные голоса:
…Дам коня, дам кинжа-ал, Дам винто-о-овку сво-ю…Веселится, гуляет офицерье.
А когда совсем стемнело и пьяный рев стал еще громче, от штабной коновязи под акациями у школы незаметно отделился всадник, неслышно выскользнул в степь и устремился куда-то в сторону Днепра. Мелькнул, как тень, бесследно растаял во мраке теплой июньской ночи.
Далеко в степи старые пастухи видели потом этого необычного всадника: девушка сидела в седле.
Проскакав мимо них, мимо их пригасшего костра, на миг придержала коня, спросила:
— На хуторе Терновом кто?
— Покуда наши.
— Вы точно знаете?
— Точно, дочка, точно. Врать не станем.
— Спасибо!
И снова ринулась сквозь тьму дальше — прямиком к хутору Терновому — на добром калмыцком скакуне.
Глухой ночью той же степью по направлению к Серогозам беззвучно двигалась конная колонна. Шли на рысях, однако ни стука, ни топота не слышно было: как по мягкому ковру, ступали кони, бесшумно катились пулеметные тачанки. Присмотревшись, можно было заметить, что копыта лошадей старательно обернуты войлоком, колеса тачанок — сеном и шерстью.
На одной из тачанок, кутаясь в грубый крестьянский платок, сидит Светлана Мурашко. Бойцам, едущим за тачанкой, даже сквозь ночную темь видно, как смертельно бледно ее лицо. Съежившись, будто ее знобит, равнодушная ко всему, застыла в немом, суровом оцепенении. Широко открытыми, налитыми горем глазами смотрит на степь, на далекие зарева, неподвижно багровеющие слева и справа в необъятном море тьмы.
То, что пережила Светлана в эти последние несколько часов, казалось ей немыслимым, кошмарным сном, все живое в ней словно выветрилось, осталась лишь пустая оболочка. Ее сил, ее возмущения, ее страшного горя хватило только, чтоб вырваться от деникинцев, чтоб, добравшись до своих, передать им все, что она не могла им не передать… Затем наступила эта опустошенность, полное оцепенение души, равнодушие к себе и другим. Рассказывая Баржаку о зверстве беляков, отвечая на вопросы разведчиков о том, что ей своими глазами довелось увидеть в деникинском штабе, Светлана будто передала другим и тяжесть своей боли, и огонь своей девичьей мести.