Перекоп
Шрифт:
— Раздевайтесь, пожалуйста! — зазвенел ее приветливый голосок. — Вешайте вот сюда!.. Места хватит.
— Мне подушек не нужно, — криво улыбнулся постоялец, словно оправдываясь. — Я на полу, на соломке.
Осторожно поставил винтовку в угол, повесил кепку на гвоздь и, размотав с шеи старенький шарф домашней вязки, устало присел на лавку. Был он уже седоват, с глубокими впадинами щек на изнуренном продолговатом лице, с большими мозолистыми руками, которые, видно, немало переделали в жизни всякой работы. Сидел, покашливал, молчал.
Цымбал тем временем, перекинувшись
— Поужинал бы с вами, — признался Цымбал, почуяв доносившийся из печи вкусный запах, — но спешу! Дела! Всего доброго!
И, тряхнув на прощание своей козлиной бородкой, нырнул в темные сенцы.
Постоялец все еще сидел молча, отдыхал. Мать, не переставая хлопотать у печи, время от времени посматривала на него. Натрудился, видно, за день человек в поисках хлеба насущного, ломом разбивая мерзлую землю по хуторам у богатеев. Сыт ли, голоден ли — никто у него не спросит.
Ставя ужин на стол, мать приметила, как загорелись у постояльца глаза на горячую еду. А стала приглашать к столу — снова застеснялся, нахмурился, не хотел, должно быть, объедать бедняцкую семью.
— Мы уж там заморили червяка.
И где это они заморили? У тех скопидомов хуторских, у которых и снега зимой по допросишься?
— Садитесь, садитесь, — настойчиво стала приглашать и Вутанька. — Чем богаты, тем и рады!
Сели наконец. За ужином постоялец, разговорившись, неторопливо рассказывал о себе. Екатеринославский рабочий он, слесарь с завода Шодуара. Оставил дома большую семью, не знает, чем она там и живет, а сам второй месяц вот так по волостям мотается, продразверстку из саботажников вытягивает… Нелегко дается каждый пуд: на той неделе четверых из их отряда изрубили бандиты под Лещиновкой. Нелегко, но что ж поделаешь? Не ждать же, чтобы петлей голода республику задушили!
— Нет, этого не будет, — горячо вырвалось у Вутаньки, и, будто застыдившись своей горячности, она спросила екатеринославца: — Много ли сегодня вытрясли в Запселье?
— Да вытрясли кое-что, — ответил он спокойно. — У гражданина Махини — знаете такого? — под настилом в конюшне обнаружили яму не меньше чем в полвагона.
— О, так у вас нынче хороший улов! — обрадовалась Вутанька. — Сегодня полвагона да завтра.
— Пшеница — первый сорт, да вот только… подтекла, попрела вся, — нахмурился екатеринославец. — Почитай, суточный паек целого завода в той яме сгнил.
— Хлеб святой погноить! — ужаснулась мать. Она была потрясена. Смотрела на икону в углу и видела за ней Вутанькину хлебную квитанцию. Хорошо сделала дочь. Надо, надо помогать. А то паны и впрямь вернутся и землю отберут. Будь у нее сейчас хоть какой-нибудь лишек — все бы отдала на республику!
После ужина гость, поднявшись из-за стола, стал благодарить хозяйку.
— Спасибо вам за хлеб, за соль, — промолвил он с проникновенной теплотой в голосе. — А еще большое спасибо за то, что сегодня по разверстке помогли, — нам уж тут рассказали об этом.
— Что вы, бог с вами! — сгорая от стыда, замахала руками мать.
— Нет,
Закурил и, присев у печки, нахмурился, задумался, пуская дым в трубу.
Данько, следя за гостем, ощущал, как все сильнее растет в нем теплое, сыновнее чувство к этому согбенному трудом человеку с посеребренными уже висками, к человеку, который, несмотря на свои годы, в лютый холод неделями мотается со старенькой трехлинейкой по глухим волостям, добывая хлеб для своего железного, впроголодь воюющего класса…
— Как же там, на заводах, у вас теперь? — перебравшись на лежанку, заговорил Данько.
— Трудно, товарищ, — ответил продотрядец, простуженно покашливая. — Трудно. Кое-кого так прижало, что не выдержал — пошел зажигалки делать… Но настоящее, пролетарское ядро, ясно, осталось, тянет все на своем горбу. И хоть на голодных пайках да в холоде таком, что руки к станкам примерзают, но — видели б вы — как работает народ! — Гость оживился, повеселел. — Из цехов не выгонишь, сами сверхурочно остаются! С ног, бывало, падали у станков…
— Ну, теперь уже легче будет…
— Легче или не легче, да только мы себе такой девиз на заводских воротах написали: «Умереть, но начатое дело довести до конца». Не дадим себя задушить ни блокадой, ни голодом.
Пока они разговаривали, Вутанька внесла со двора охапку свежей соломы, с размаху бросила на пол, — морозом от нее повеяло даже на печь к Васильку… Мальчик, казалось, этого только и ждал: прыгнул сверху прямо в золотой сугроб и с веселым визгом начал скакать и кувыркаться, насмешив взрослых своим весельем и шалостями…
Каганец тем временем стал заметно меркнуть. Екатеринославец, поднявшись, попробовал наладить его, повертел и так и сяк, но напрасно: оказалось, что керосину осталось на самом донышке.
— Подлить нечего, — пожаловалась мать, — весь керосин вышел. Придется постным маслом светить.
Рабочий поставил каганец на место.
— Ничего! Придет время, и вы навсегда расстанетесь с этой допотопной коптилкой.
— А чем же светить будем? — удивилась мать. — Лампой? На нее и вовсе керосину не напасешься.
— Электричество будет вам светить.
— Лектричество? Что это такое?
— Это такая штука, что ни дыму, ни копоти не дает… Один свет — чистый и ясный, как от солнца.
— И в нашей хате оно будет светить? — усмехнулась Вутанька удивленно: не то что матери, даже ей это показалось невероятным.
Рабочий поднялся, зашагал вдоль стены взад-вперед, задумчивый, нескладный, седые волосы его были взлохмачены, широкие лопатки резко выступали под темной бумазейной рубахой.
— Разве вы не слышали? — заговорил он немного спустя. — Все чаще то тут, то там вспыхивают в нашей страна электрические огоньки… С Русаковских заводов, под Тулой, сообщают о первой такой ласточке, и в Каменском тоже недавно зажглось… А ведь это мы только начинаем жить… План ГОЭЛРО Ильич разрабатывает, Днепровскими порогами интересуется. Нет, за этими первыми ласточками настанет и большая электрическая весна!