Перекоп
Шрифт:
— Куда прешь, махновец?
Зажатый в толпе, потряхивая давно не стриженным чубом, он пытается что-то объяснить, но это только поддает жару:
— Он еще и огрызается!
— Заткните ему глотку прикладом!
Увидев, что товарищ попал в такой переплет, Яресько опрометью бросился ему на выручку, полез в самую гущу.
— Что вы на своего навалились? Для беляков приклады приберегите!
Когда выяснилось, что перед ними свой, из полтавских красных добровольцев, сибиряки сразу стали добрее, развеселились.
— Не серчай, дружок, — успокаивали они Левка Цымбала. — Это нас чуб твой подвел: уж больно на махновский смахивает.
— Да ведь и Гуляй-Поле где-то
А через каких-нибудь полчаса они уже все вместе — и сибиряки и полтавчане — сидели гурьбой в тени пристанционных тополей, дружно угощались душистыми дынями-скороспелками, которые принес взводный Старков — живой, разбитной синеглазый парень.
— Ешьте, ребятки! — вывалил он дыни прямо в кружок. — Поправляйтесь!
Весело было здесь. Не умели сибиряки дыни есть, и Яресько, смеясь, учил их, как это делается:
— Семечки вычищайте, шкурку выбрасывайте — у нас этого не едят…
Среди тех, кто угощался дынями, с особенным аппетитом уплетал их здоровенный круглолицый детина, над которым все время посмеивались товарищи, называя его земляком Гришки Распутина.
Полтавчане посмотрели на него с интересом.
— Ну да, — не стал возражать боец. — Мы с ним из одного села, из Покровского, это на тракте от Тюмени к Тобольску… Только у меня с тем «святым старцем» программа в корне разная. Еще сызмальства я натуральной контрой считал и его, и матушку царицу, которая к нему приезжала…
— Ну а ты, Ткаченко, почему перед земляками не признаешься? — весело подзуживал взводный другого своего бойца, неразговорчивого, задумчивого и уже пожилого мужика. — Расскажи им про свой курень, а?
Ткаченко, поглаживая усы, сдержанно усмехнулся. Что же, было. По милости адмирала Колчака пришлось и ему надеть английскую шинель: сразу же после тифа был мобилизован и зачислен в 1-й украинский «имени Тараса Шевченко» курень… В курене собрались стреляные хлопцы: фронтовики, пленные красноармейцы, — одним словом, люди, которые не раз до того под красными знаменами ходили…
— Было это, помнится, — спокойно рассказывал Ткаченко, — в пасхальные дни в селе Кузькино Самарской губернии. Как раз на кладбище крестьяне поминки справляли, и наши хлопцы, забежав сюда, стали, как цыгане, хватать у теток из рук куличики и крашеные яйца. Пришлось выставить часовых с винтовками для охраны порядка на кладбище. За эту услугу поп выделил из панихидных калачей и для наших часовых кое-что, да только они, начав дележку, не помирились между собой и подняли такую ругань в бога и Христа, что поп бежал с кладбища, оставив все свои куличи. Вот смеху-то было!.. А вечером офицеры велят нам занимать позицию — позицию против красных, которые стояли в соседнем татарском селе. Вот тут и показал себя наш имени Тараса Григорьевича курень! По своим стрелять? Не будем! Все сотни разом взбунтовались, офицеров, которые лютее, подняли на штыки, а сами — шагом арш! — с красными знаменами туда, к своим.
— Так что и на консерву ихно не позарились? — смеялись бойцы.
А взводный Старков, наклонившись к Яресько, объяснил:
— Это Колчак все заманивал нас к себе американской консервой. Бывало, как сыпанет на головы с аэропланов листовок да банок с консервами: у вас там, дескать, голодуха, «и-го-го» едите, а у меня, мол, жизнь райская… А мы консерву поедим, листовку скурим и снова: «Марш, марш вперед, рабочий народ!..»
Яресько уже знает о Старкове, кто он такой и откуда: пока тот бегал за дынями, товарищи рассказали о нем. Сын шахтера и сам шахтер с кизеловских шахт, тех самых, где дивизия зарождалась. Еще подростком бросился «в кипящий котел революции». Рассказывали, как он, этот невидный собой Старков, во время одного тяжелого боя в сибирских болотах выручил целый батальон, добровольно вызвавшись прикрывать его пулеметом… Яресько, глядя на него, думал: «Хорошо бы иметь такого товарища в бою». По всему видно, любят его во взводе. Даже старшие по возрасту безоговорочно слушаются его, но слушаются, чувствуется, не только потому, что он командир над ними — дружат они между собой, взводный и его подчиненные. Для каждого из них Старков — и командир, и близкий человек. Если надо по делу кого послать, то прикрикнет и поторопит, а если нужно, то и сам за дынями для товарищей сбегает… Ростом невысок, но такой живой, такой ловкий крепыш, что вряд ли и двое с ним справятся — выскользнет, увернется из рук. Лицо худощавое, глаза синие, как у девушки. Просто удивительно, как это у человека, выросшего на шахтах, под землей могут быть такие нежные, такие небесно-синие глаза…
— У вас тут житуха!.. — доверительно говорит Старков, обращаясь к Яресько. — Вишни вон там ведрами продают. Дынь, абрикосов, фрукты всякой — горы… Все растет, все вызревает: юг!.. А я, поверишь ли, — голос его дрогнул, — вырос и не видел, как это сад цветет… Только из песен и звал.
— Так зато ж у вас тайга!
— О, тайга у нас могучая, это верно. Когда гнали Колчака, в лесных чащобах на такие селения натыкались, что тамошние не знали, какая и власть на свете…
Но перрону торопливым шагом идет группа военных. По особой подтянутости, по суровой напряженности озабоченных лиц можно догадаться, что это командиры. В центре уверенно шагает крепко сложенный мужчина среднего роста, с коротко подстриженными усами, в военной фуражке, посаженной плотно, по-рабочему. Он на ходу что-то говорит товарищам, то и дело взмахивая рукой. На груди у него, на простой солдатской гимнастерке, издали видно пламенеющее, яркое пятно.
— Что это у него на груди краснеется?
— Орден Красного Знамени… Первым в республике его начдив наш получил.
— Так это начдив? — приблизившись к группе красноармейцев, спрашивает местный железнодорожник в замасленной робе. — А это правда, будто он бывший офицер немецкого генерального штаба?
Старков смеется.
— Это везде про него такие басни распускают, потому что фамилия у него вроде немецкая: Блюхер. А на деле рабочий он, металлист, весь красный Урал его знает… — на телеграф завернул…
— Может, с Ильичем будут разговаривать?
— Сказывают, потому и задержали нас, что нового распоряжения ждем.
Некоторое время бойцы посматривают на эшелоны, застывшие на рельсах.
— Куда все же отсюда наша путь-дороженька ляжет? — озабоченно произносит Старков, не отрывая глаз от сверкающих на солнце рельсов. — От суровых берегов Байкала и до… до?..
Он перевел взгляд на только что подошедший эшелон, украшенный ветками сибирских елей, с плакатами на вагонах, где смешивают с землей шляхту и пана Пилсудского.
— Не придется ли нам с этими плакатами да в другую сторону поворачивать? — замечает Ткаченко.
Раскаленные на солнце рельсы, паровозы, платформы — все пышет зноем. Дремлет на платформах артиллерия. Низкорослые сибирские лошади тоскливо ржут в вагонах, почуяв поблизости, за станцией, настоянную травами степь, и волю, и простор…
Вскоре и в вагонах запахло степью…
Пока паровозы набирали коду и перекликались, маневрируя где-то на стрелках, в эшелонах устроили нечто вроде летучего субботника. Пример подали синельниковские девчата, пришедшие вечерком к эшелонам с вениками, ведрами и охапками свежей степной травы.