Перекресток: путешествие среди армян
Шрифт:
— Вы не против, если мы к вам присоединимся?
— Нет, пожалуйста, садитесь.
— Меня зовут Джим, а его — Пол.
Я кивнул, приветствуя каждого из них. Пол носил на шее красный головной бедуинский платок. Он был веселый, улыбчивый парень с широко открытыми глазами. На нем был свитер ярко-красного цвета, солнцезащитные очки, сдвинутые высоко надо лбом и торчавшие почти на макушке. Джим поражал своими чудовищными габаритами.
— Ну, Саддам даст жару этим курдам, — объявил Джим, едва успев сесть за стол. — Только что слышал по радио. Этим ребятам лучше было бы сидеть тихо-смирно.
Пол приложил руки рупором ко рту и рявкнул на всю столовую:
— Эй,
Гассан принес поднос с мясом.
— Слушай, Гассан, шевелись быстрее, — Он уставился на поднос. — Посмотрим, что ты приготовил для нас сегодня. Пожалуй, смахивает на жирного цыпленка. Хочешь цыпленка, Филип?
— Я уже поел.
— А ты, Джим?
Джим снова завелся на тему войны и, пока перекладывал половину цыпленка себе на тарелку, все объяснял, как «Саддаму придется теперь зализывать свою задницу», и что «силы сторон явно не равны, и это плохо», и все в таком духе, как будто речь шла не о войне, а о бейсбольном матче.
В постройке, переделанной в гостиную, я встретил еще одного командировочного йоркширца. Он хорошо ориентировался в здешних местах. Я показал ему свою карту и спросил у него, как мне лучше добраться до центра пустыни.
— А что там интересного? — Его растянутые на йоркширский манер гласные были совершенно несообразны окружающей обстановке.
— Меня интересуют армяне. Их много здесь погибло в годы Первой мировой войны…
— Да, — произнес он.
— Вы об этом знаете?
—Да.
— Но каким образом?
— Я армянин.
— Что?! — Но тут я взял себя в руки и улыбнулся: — Извините, но ваш английский…
Оказывается, английскому он учился у некоего вдовца Нарнсли в Южной Испании. Он выучил также итальянский, испанский и французский. Вот интересно, с каким акцентом он говорил на этих трех языках? Десять лет он занимался тем, что продавал кожаные изделия туристам в Севилье, а потом вернулся в Сирию и стал управляющим отеля «Вага-туризм» в Дейр-эз-Зоре. Подобно Серопу в Рас-эль-Айне, он осел точно на том месте, где погиб его народ, восстав из его пепла как символ возрождения дела управления отелями.
В Дейр-эз-Зоре был самый большой центр концентрационных лагерей, этот город был последним пунктом назначения для армян. Все стрелки на моей карте указывали на Дейр-эз-Зор, но не все, по разным причинам, доходили до него. Название города стало синонимом событий 1915 года и звучит как бы эхом финала этой трагедии.
Пустыня в окрестностях Дейр-эз-Зора представляет собой полную противоположность тому миру, который был уничтожен, той прежней пасторальной жизни в анатолийских деревнях, той цивилизации, которая насчитывала два с половиной тысячелетия.
К 1916 году численность населения в Дейр-эз-Зоре достигла критической цифры. В апреле турецкие власти сместили губернатора, которого сочли слишком мягким, а на его место посадили человека по имени Зеки-беи. В основном Зеки-беи предоставлял пустыне вершить за него расправу. На его счету большое количество утопленных в Евфрате, но пустыня справлялась с этим проще. Для начала он поместил пятьсот человек за частокол, где люди умирали медленной мучительной смертью, но прежде многие из них, не имея возможности укрыться от солнечных лучей, сходили с ума. В его распоряжении находились отряды вооруженных добровольцев из местного населения. Обычно он приказывал отбирать группы армян из лагерей и вести их на север, в пустыню. Там их расстреливали, а потом затаптывали копытами лошадей, чтобы уж наверняка… Зеки-беи обычно наблюдал за происходящим в подзорную трубу.
Многие подсчеты выражают дань, которую получила Смерть в Дейр-эз-Зоре, шестизначной цифрой, хотя на самом деле — и от этого становится еще тяжелее — никто не представляет ее реальных масштабов. Даже за время своего недолгого правления — всего несколько месяцев — Зеки-беи брал на себя ответственность за цифру порядка двадцати тысяч. Когда его судили в конце войны и была упомянута цифра в десять тысяч, он бросил реплику: «Вы ставите под сомнение мое доброе имя. Десять тысяч… это ниже моего достоинства. Берите выше!»
Я спросил у армянина-управляющего, что ему известно об этом, тогда он подвел меня к распахнутой настежь двери и показал на прямую проселочную дорогу, которая спускалась вниз к реке. Лагеря, сказал он, занимали все это пространство. Я пошел вдоль узкой полоски выровненной, обработанной земли. Ее сменила защитная полоса из ивовых деревьев, потом потянулись пестрые пятна топких болот, истоптанных животными, приходившими поваляться в грязи у бамбуковых зарослей. По траве медленно продвигалось к Евфрату стадо коров, и белые цапли, окружавшие их, припадая к земле, сгибали длинные шеи, напоминая бдительных агентов сыскной полиции. Вот и все. С тех пор, как я уехал из Алеппо, я не увидел ничего, что напоминало бы о событиях, имевших место в этих районах. Я не рассчитывал обнаружить что-нибудь дополнительное, новое — мне вполне хватает собственного воображения. Но я думал, что, посетив эти места, я смогу лучше осмыслить происходившее там. Этого не произошло, мне стало еще тяжелее. Я побывал в тихом оазисе и вот теперь шел по радующей глаз полоске земли вдоль берега священного Евфрата. Кто станет утверждать, что это все те же самые места?
И в первый раз до меня дошло все безумство предпринятых попыток доказать то, что здесь происходило. С какой пронзительностью нужно закричать, чтобы тебя услышали, когда здесь почти не осталось следов происшедшего и нет мертвых, чтобы их оплакать! О чем скорбеть в плену неуверенности, живя в изгнании, когда не к чему прикоснуться ладонью, нет сохраненного Освенцима, нет ничего, кроме древнего языка и надломленного поколения, теперь уже почти вымершего… а вместо памятника погибшим есть только безжизненные просторы пустыни?
Утро было прохладным, и Евфрат разливался, переполненный талыми водами с Анатолийского плато. Течение быстрое, ровная гладь, и я видел, как на ней образуются воронки водоворотов, что крутятся и вертятся в стремительном беге вдоль берегов. Еще несколько миль — и полоса полей у реки сужается, а за ней уже виднеется насыпь железной дороги. Я пересек дорогу и скользнул вниз по шлаковому покрытию на другую сторону, спустившись на дно пустыни.
Полдня я шел в северном направлении. Ветер дул непрерывно, задевая низкие холмики, чтобы развеять песок и потрепать побеги дикого майорана; солнечный свет пробивался сквозь мутные прогалины высоко стоявших облаков. И я пришел в такое место, где были только желто-коричневая, усыпанная галькой простыня пустыни и небо; откуда не было видно железной дороги, оставшейся где-то позади; где не переливался радужным светом источник и не брели бедуины со своими животными. На горизонте дрожало жаркое марево, переливчатое, словно вода, и вдруг оттуда появился человек на велосипеде. Я помахал ему, он перестал нажимать на педали и, подъехав ко мне, остановился. Он стоял рядом, ветер тоненько свистел в спицах его велосипеда, а он молчал.