Переправа
Шрифт:
Коля — редкий умница, прирожденный технарь. Но технарь особый: с медицинским уклоном. Эксплуатация здоровых машин его не интересует, а вот покопаться в изуродованном механизме, собрать его буквально по частям и довести до кондиции — праздник сердца. Он рассказывал, что лет до четырнадцати на улицах не видел людей, только машины. За этот перекос в сознании его и отчислили со второго курса Московского автодорожного института: Коля считал все общеобразовательные лекции лишними и посещал только специальные.
Чтобы закончить Колин портрет, скажу, что он высок, тонок в кости, глаза имеет
Мишка Лозовский внешне напоминает оскудевшего испанского гранда, у которого от былого великолепия остались только смоляные кудри, взрывной характер, всегда равно готовый к веселью и штыковой атаке, да глубокий бархатный баритон, которым Мишка навсегда покорил сердце нашего старшины прапорщика Петренко. Коля утверждает, что старшина, слушая Мишку, прослезился. Я этому не верю. По-моему, наш старшина может заплакать только по приказу полковника.
В отличие от немногословного, сдержанного Коли, Лозовский треплив и искренен, как первоклассник. Для него понятие «дружба» включает в себя все: еду, юмор, работу, книги, жизнь… Через несколько часов нашего знакомства Коля, обладающий редким даром с ходу определять в человеке главные качества, сказал, скорее всерьез, чем в шутку, что Мишка Лозовский вправе говорить о себе не «я», а «мы».
Лозовский тоже бывший студент инженерно-строительного института, выставленный с третьего курса за полный завал весенней сессии. Это официально. А неофициально — за необыкновенную безответную любовь к одной коварной блондинке из Ниточки, простите, из Текстильного института.
Не ухмыляйтесь скептически, комиссар, это не скоропалительная дружба. Если мерить штатскими мерками, может, вы и правы, но в армии у времени счет иной. Достаточно провести в одной казарме сутки — и ты уже четко видишь, что за человек перед тобой. Я уже на себе испытал, что казарма, как рентген — все закоулки души высветит.
Теперь наша троица всегда вместе, даже в строю — мы почти одного роста. А ведь могли и не встретиться… Разминуться в днях, например. Тем более что Коля прибыл из Мончегорска, а Мишка призывался в Дзержинском районе. Или попасть в разные части, как получилось у нас с Федором Кузнецовым. Он служит неподалеку в отдельном батальоне, но увидеться нам пока не довелось. Вчера получил от него короткую весточку на тему: «Жив-здоров, чего и тебе желаю». Но Федор всегда был немногословен, а вот что происходит со мной, Виктор Львович? Какая-то дикая ерунда… Мысленно я беседую с вами часами, словно вы здесь и слышите меня, а сяду за письмо — ничего не получается: жалкие телеграфные строчки…
Помните, у нас в училище выступал писатель и рассказывал о прекрасном человеке — бригадире животноводов. Его бригада выдает ежегодно неимоверное количество мяса и молока, не имея в своих рядах лодырей и пьяниц. А когда писатель попросил бригадира рассказать о себе, о бригаде, — на все вопросы отвечал одним словом: «Работаем» — и мучился оттого, что не умеет интересно рассказать о себе столичному человеку. Так и я. Мечтаю к вашему возвращению из отпуска написать роман из своей новой жизни, но…
Иногда меня одолевают беспокойные мысли, комиссар. От прошлых веков осталось громадное количество частных писем, и не только великих людей. Историки плачут от счастья, выкапывая очередную берестяную грамоту с текстом: «Жена, пришли мне…». Еще бы — свидетельство прошедшей эпохи. А что достанется будущим историкам от нас — телефонные разговоры? Боюсь, комиссар, что эпистолярный жанр ушел в прошлое вместе с керосиновыми лампами.
Глава II
С комиссаром Ваня увиделся накануне отъезда. Он не знал, в какой именно день мастер уходит в отпуск, и каждый вечер, проводив Настю, давал себе слово, что уж завтра-то непременно выкроит несколько минут и забежит в училище к Виктору Львовичу.
Еще зимой вся группа знала, что сразу после выпускного вечера комиссар уйдет с друзьями в поход на байдарках по сибирским рекам. Это была его давняя мечта, но за три прошедшие года он так и не смог осуществить ее. Зимой и летом пестовал своих «красавцев», не решаясь доверить их другому мастеру даже на короткое отпускное время. «Вот ужо выпущу вас в люди, тогда и двинусь с легким сердцем», — говорил он.
После выпускного вечера прошла неделя, а Ваня все не мог попасть в училище. Дни были заполнены походами в военкомат, медкомиссиями, разговорами с матерью, приехавшей на эти дни из Москвы, и Настей… Главное, конечно, Настей. Его Аленушкой. «Ладно, — в конце концов решил он, устав терзаться, — если не застану — напишу из армии. Виктор Львович — человек, он поймет».
Но судьба оказалась милостивой к новобранцу. В последний день его гражданской жизни Настю неожиданно задержала дома мать. Почти на три часа. Ваня сначала огорчился, а затем сообразил: ведь это именно тот самый случай, в котором проявляется необходимость, — и помчался в училище.
Трехэтажный особняк петербургской постройки стоял в конце Шестой линии Васильевского острова, и из его окон была видна Нева. За время Ваниной учебы училище дважды ремонтировали, но цвет стен и весь антураж оставался неизменным. Директор училища свято верил, что постоянство цвета и обстановки создают в сердцах и памяти учеников незабываемый образ родного училища.
Прежде Ваня не раз посмеивался над причудой директора, а сейчас вдруг понял, как дорога ему эта узнаваемость: белые прямоугольники окон на кофейно-молочном фоне стен, строгий античный орнамент на фронтоне, кремовые прозрачные занавеси, зеленые бороды традесканций… Даже старательно отделанная под дуб парадная дверь и синяя стеклянная вывеска вызвали в душе теплоту и некоторое волнение. Там, за этой дверью, прошли три года его жизни. Самые трудные годы за все его восемнадцать лет. И пожалуй, самые счастливые. Там, за этой дверью, был сейчас его мастер. Был и будет всегда. Во всяком случае Ваня хотел в это верить.