Перестаньте удивляться! Непридуманные истории
Шрифт:
До войны Смеляков побывал в лагере, а во время войны в плену. Потом ему предстояла еще одна отсидка, о чем он, конечно, не знал, но опасаться этого мог, поскольку в известные времена брали так называемых «повторников»: то есть тот, кто однажды уже побывал «за той стеной», оказывался там вторично, и никакого особого нового повода для этого было не надо.
Однако, выйдя после первой отсидки на волю, Смеляков опубликовал цикл прекрасных стихов. И старый его приятель Данин, возликовав, что дела друга идут на лад, да и стихи, повторяю, были на редкость хороши,
Естественно, по этому поводу предполагался большой выпивон, и в каком-то дружеском кругу событие это было уже соответствующим образом отмечено. Но — без поэта. Поэт почему-то молчит. Не реагирует.
И вот дома у Данина наконец раздается телефонный звонок.
Звонит Смеляков и мрачным голосом говорит, что им надо встретиться. И они встречаются в полуподвальной забегаловке на углу Столешникова. Чокаются гранеными стаканами. Все вроде как полагается. Но поэт — мрачен. Он явно не в духе. Отводит глаза и о радостной статье друга-критика — ни звука.
Наконец — не знаю уж, после какого стакана, — поэт наконец отверзает уста.
— Скотство, — говорит он. — Ну зачем ты это написал? Выставиться захотелось?!
— Ярочка! — говорит обомлевший критик. — Ты что, спятил?
— Я-то не спятил, — говорит поэт, — а вот ты, видать, и впрямь рехнулся. Только о себе думаешь. А о моей судьбе ты подумал? Ведь теперь из-за тебя, мудака, меня опять не будут печатать.
— Да ты просто тронулся, — отвечает ему все еще ничего не понимающий Данин.
— Я-то не тронулся, — мрачно повторяет всерьез расстроенный Смеляков. — Ты что, не понимаешь, что мне теперь надо жить в незаметности. А теперь, из-за этой твоей сволочной статьи такое начнется…
В общем, вышла самая настоящая ссора, после которой отношения двух друзей в полной мере, кажется, так и не восстановились.
А вскоре выяснилось, что Смеляков точно в воду глядел. Прошло совсем немного времени, и кто-то из высоких руководителей Союза писателей СССР публично — а потом и в печати — объявил злополучную данинскую статью «эстетским захваливанием». Это был — сигнал. И главные редакторы журналов, еще недавно встречавшие Смелякова приветливыми улыбками, стали стыдливо отводить от него глаза и делать вид, что они незнакомы и, в сущности, даже не знают, кто это такой.
Так что социальный опыт, обретенный Ярославом Васильевичем за время его разлуки с другом-критиком, прошел для него не зря. Он теперь куда лучше, чем тот, знал и понимал, в какой стране живет и как и чего тут бывает.
Первый новый царь
Знаменитый наш летчик-испытатель Марк Лазаревич Галлай был человеком очень даже неглупым. Во всяком случае, насчет природы нашего родного государства никаких иллюзий у него вроде не было. Но в начале так называемой хрущевской оттепели он был в полном восторге от нашего нового вождя.
Эти его чувства, кстати сказать, тогда разделяли многие. Даже Ахматова
Что — и как скоро — ее отрезвило, не знаю.
А Марка охладила и заставила задуматься реплика его старого отца.
— Понимаешь, Марик, — объяснил он сыну. — Просто это первый новый царь в твоей жизни.
Хрущев в натуральную величину
«В натуральную величину», то есть вживе я Хрущева видел лишь однажды. Но этого одного раза мне вполне хватило.
Это было в конце 59-го. Шел Третий Всесоюзный съезд советских писателей. И на последнем его заседании — в Кремле — с большой речью выступил «наш Никита Сергеевич».
Появление его на трибуне вызвало не слишком бурные, я бы даже сказал, скорее вялые аплодисменты.
Вздев очки и раскрыв бювар с заготовленным текстом, он минуты три бубнил что-то привычно-безликое (в духе «Мы будем и впредь…»), не отрываясь от того, что ему там понаписали. Но больше трех минут не выдержал; отложил листок с напечатанным текстом, улыбнулся — нормальной человеческой, какой-то даже слегка конфузливой улыбкой — и сказал:
— Вот что хотите со мной делайте, не могу я выступать по бумажке…
Зал взорвался аплодисментами — на сей раз живыми и искренними.
Обрадованный поддержкой, Хрущев слегка развил эту тему:
— По бумажке — оно, конечно, спокойнее. Особенно перед такой аудиторией. Но — не могу. Пусть даже скажу что-нибудь не так, но буду говорить без бумажки… — И решительно отложил бювар с напечатанным текстом в сторону.
Аплодисменты усилились. Пожалуй, теперь их можно было даже назвать бурными.
И тут «наш Никита Сергеевич» сразу охамел.
Стал учить писателей уму-разуму. Заговорил об ошибочных тенденциях, проявившихся в литературе в последнее время. Назвал осужденный партийной печатью роман Дудинцева «Не хлебом единым», в таком же осудительном тоне упомянул Маргариту Алигер, которую назвал «товарищ Елигер».
Зал снова приуныл. И он, надо отдать должное его интуиции, сразу это почувствовал.
— Ну ладно! — И опять улыбнулся своей милой конфузливой улыбкой. — Покритиковали мы этих товарищей, справедливо покритиковали — и хватит… Хватит уже напоминать им об их ошибках…
Эти слова были встречены уже самой настоящей овацией. И тут он насторожился. И, погрозив залу пальцем, неожиданно заключил:
— Но и забывать не стоит!
Вынул из кармана ослепительно белый носовой платок, для наглядности завязал на его краешке узелок и показал залу:
— Вот! Узелок на память завязал. Так что не сомневайтесь. Всё помню. Каждую фамилию помню. И товарища Дудинцева, и товарища Елигер…
Зал снова приуныл, и его интуиция снова сработала.
— Знаете, как бывает, — сказал все с той же милой своей улыбкой. — Иную книгу начнешь читать — и прямо засыпаешь… Булавкой надо себя колоть, чтобы не заснуть… А вот книгу товарища Дудинцева я, скажу честно, читал без булавки…