Перевал
Шрифт:
— Не свернешь, Илюха? Барахлит сердчишко-то, ястри его, барахлит, жаловался старик, потирая широкую, но уже запавшую грудь.
— Небось нельзя пить-то?
— Нельзя, Илюха, нельзя. Строго-настрого фершала запретили.
— А ты трескаешь! — укорил мальчишка старика и подал ему неумело склеенную цигарку.
Дядя Роман мучительно скособочился, наклонился к огню, достал сучок и прикурил от него.
— Слаб я, Илюха, ой слаб, — сокрушался старик. — При виде его, проклятого, и особливо при запахе все у меня поджилки задрожат, истома какая-то пойдет по телу и внутри жжение получится. Словом,
Илька слушал старика, насупившись. Он снял с таганка чайник, сыпанул в него пригоршню заварки, сходил в барак, принес слипшиеся леденцы, которыми угостила его Феша, и опять же голосом недовольной, но все-таки сострадательной хозяйки, понимающей до тонкостей все эти похмельные дела, буркнул:
— Попей чаю с конфетками, может, полегчает. Я его крепко заварил.
— Чаек — это хорошо, — согласился старик. — А конфетки ни к чему, конфетки ты сам мусоль. — Дядя Роман отхлебнул дрожащими губами из кружки и мечтательно молвил: — Мне бы сейчас, Илюха, хоть бы пару глотков на опохмелку, и я вмиг бы человеком стал.
Илька задумался. Ничего не сказав, отправился в барак, перебрал все пустые бутылки, но в них даже капли не осталось. Тогда мальчишка заглянул в банку, куда вчера выплеснул вино. Дождь наполнил ее до краев. Но из банки все-таки пахло водкой. Боясь обидеть старика или оскорбить, Илька несмело сказал, протягивая банку:
— Может, через тряпочку процедишь?
Ноздри у дяди Романа затрепетали.
— Ну-ка, ну-ка, чего у тебя там? Дядя Роман заглянул в банку, небрежно побросал над ней крестики:
— Вот и все! Вот она, зараза-то, и улетучилась. Исусик говорит, что крест даже чертей запросто отпугивает. Да и апостол Павел в свое время изрек: входящее в уста не оскверняет, а только выходящее из уст. А апостол не чета нашему Исусику! В больших чинах, он уж зря трепаться не станет!
— Ты, поди, оттого и не матершинничаешь?
— А? Да нет, не оттого. Зачем обзаводиться еще одной худой привычкой, коли их и без того многовато. — С этими словами дядя Роман глотнул из банки и яростно крякнул: — Ожило, Красно Солнышко, ожило! Восходит оно на небеси…
Ильку мутило.
— А ну, парень, дай-ка мне какую-нибудь тряпицу. Бог, он, конечно, глазастый, но за каждой тварью, не усмотрит. Иная тварь меж зубов в утробу проскочит, тем паче, что зубов у меня нет, то есть никаких преградительных застав…
Старик сквозь грязный платок дососал из банки остатки, поплевал, закурил, уже сам свернув цигарку, и внезапно встретился с брезгливым взглядом мальчика.
Дядя Роман как-то сразу приутих и после продолжительного молчания заговорил:
— Подлай я старикашка, Илюха! Подлай!
Мальчик не отозвался: он как раз подсаливал суп и принялся крошить на дощечке лук.
— Подлай, подлай. Размотал жизнь, по ветру попутному развеял. Суди меня Илюха, суди. И помни, как я вино с червями пил, никогда не забывай. Жизнь, она ровно большой город. В ней заплутаться — плевое дело. А чтобы не заплутаться, надо по центральной улице идти, по самой то есть магистрали. Я же всю жизнь по переулочкам. Нет, не всю жизнь. Сначала тоже по центральной ударился, да на ней свету много, видно тебя всего, со всеми, то есть, сучками. А закоулки, они манят, в них огоньки помигивают, в них песни поют, в них многое друг другу прощают… Ой, не ходи, Илюха, переулками, не ходи… Не слабей корнем, не слабей…
Слова старика озадачили и насторожили Ильку. Уж не рехнулся ли он? Нет, рассуждает хотя и пьяно, но вроде бы по порядку. Еще вчера Илька подивился, что этот веселый человек, забубенная голова, плакал пуще всех, когда пел, видать, дядя Роман так же, как и его мачеха, что-то неладно сделал в жизни. Неужели она, жизнь-то, вроде рубахи? Неужто и не заметишь, как ее износишь?
— Дедушка, ты бы поспал, отдохнул, — участливо предложил Илька старику. Он первый раз так назвал его, должно быть, из чувства сострадания. Впрочем, ни тот, ни другой этого не заметили. Дядя Роман уже пытался петь голосом, клокочущим от слабых слез.
Он безоговорочно подчинился Ильке, заполз на нары. Из открытого барака еще долго доносилось заунывное:
Не для меня придет весна,Не для меня Дон разольется…После обеда он молча собрался и пошел на работу вместе со сплавщиками.
Притихший было к утру дождь снова начал сеяться, трусить, заполняя все вокруг тонкой, рябящей паутиной. Сплавщики, кутаясь в брезентовые куртки и плащи, ушли по берегу, поднялись на яр и исчезли за поворотом.
Илька чувствовал себя неловко, оставаясь в теплом, сухом бараке. Он решил тоже одеться и сходить по ягоды. Сапоги у него были большие, мужицкие. Вместо онуч он обертывал ноги мешками из-под сухарей. Рукава брезентовой куртки Илька закатывал наполовину. С ведром в руке он вышел из барака, припер палкой дверь.
Постоял Илька, огляделся. Дождь расходился. Дальние увалы заволокло низко осевшими тучами. По реке плыли пятна пены. Появились на воде и первые желтые листья. Леса покорно смолкли, в заводях начали садиться на дно переплетенные космы тонких водорослей. Низко проносились реденькие табуны уток. Они, как говорят охотники, разминались перед большими перелетами.
Близилась осень. Сплавщики теперь дольше бывали дома. В темноте на сплаве не наработаешь. Всей артелью грызли кедровые орехи, с прищелком жевали лиственную серу, играли в шашки, перечитывали старые газеты к книги, обсуждали мировую политику и жену начальника сплавной конторы, мечтали о прибытии баркаса.
И вот эти-то длинные бездельные вечера бригадир Трифон Летяга решил обернуть на пользу.
Учителя и ученик
В один из дождливых вечеров, возвращаясь с работы, Трифон Летяга сказал Дерикрупу:
— Отстал мальчишка от школы, ты подзанялся бы с ним. Все одно вечерами-то лоботрясничаем.
— Чего? — поднял на Трифона тоскливые глаза Дерикруп. В последнее время он заметно скис — видно, погода действовала на него.
— Занялся бы, говорю, с Илькой, кто его примет во второй класс после такого большого пропуска, а первый он уж перерос…