Переводчики «1001 ночи»
Шрифт:
1. Капитан Бертон
Устроившись во дворце среди влажных статуй и безвкусной живописи (Триест, год 1872-й), джентльмен с запечатленным на лице африканским шрамом – британский консул капитан Ричард Френсис Бертон – предпринял знаменитую попытку перевода [1] «Китаб алф лайла уа лайла» – ромеи [2] называют эту книгу «1001 ночь». Одна из тайных целей его труда заключалась в уничтожении другого джентльмена (носившего такую же темную и курчавую мавританскую бородку), который составил в Англии гигантский компендиум [3] и почил задолго до того, как его уничтожил Бертон. То был Эдвард Лейн, ориенталист, автор довольно тщательного перевода «1001 ночи», заменившего перевод Галлана. Лейн переводил в пику Галлану, Бертон – в пику Лейну; чтобы понять Бертона. нужно осмыслить их наследственную вражду.
1
Задуманный как «амулет (или талисман) против скуки и уныния» перевод Бертона представляет собой стилистически обработанную компиляцию английского перевода Джона Пейна (1882 – 1884); воспользовавшись тем, что перевод Пейна вышел ограниченным тиражом 500 экз… Бертон отредактировал его и в 1885 г. выпустил тиражом 2 тыс. экз. под своим именем: ведя переговоры с Пейном, мистифицировал процесс работы над текстом. По выходу его версии открылась еще одна мистификация: вместо названия лондонского пригорода, где располагалась типография, на обложке книги было проставлено «Бенарес» (в Оленьем парке которого Будда прочел свою первую проповедь).
2
люди
3
гигантский словарь – речь идет о пятитомном «Арабо-английском лексиконе» (1863 – 1874) Эдварда Уильяма Лейна. Ориенталист Лейн первым отнесся к арабским сказкам как к объекту исследования, а не только как к развлекательному чтению. Его перевод содержит ценный путеводитель по разным арабским изданиям.
Начну с основателя династии. Жан Антуан Галлан [4] – французский арабист, который привез из Стамбула скромную коллекцию монет, монографию о приготовлении кофе, арабский экземпляр «Ночей» и (в качестве приложения) некоего маронита [5] , отличающегося памятью не менее вдохновенной, чем Шахразада. Этому таинственному помощнику – чьего имени я даже вспоминать не хочу, а говорят, что его звали Ханна, – мы обязаны некоторыми важными сказками, неизвестными оригиналу [6] : об Ала-ад-дине, о Сорока разбойниках, о принце Ахмаде и джиннии Пери-Бану, об Абу-л-Хасане, спящем наяву, о ночном приключении Харуна ар-Рашида, о двух сестрах-завистницах и их младшей сестре. Достаточно простого перечисления этих названий, чтоб стало ясно: введя истории, которые со временем стали незаменимыми и которые последующие переводчики – его противники – опустить не решились, Галлан утвердил канон.
4
Жан Антуан Галлан – в лекции о сказках «Тысяча и одной ночи» Борхес говорит о нем: «Вернемся, к тому времени, когда впервые переводят „Тысячу и одну ночь“. Мы в 1704 году, во Франции. Это Франция Великого века; Франция, в литературе которой законодательствует Буало; он умирает в 1711 году и не подозревает, что всей его риторике угрожает блистательное вторжение Востока… Текст, предложенный Галланом, достаточно прост и, пожалуй, способен очаровать всех, так как не требует никакого читательского напряжения. Без этого первого текста, как хорошо заметил Бертон, не состоялись бы и более поздние. Галлан публикует первый том в 1704 г. Перевод вызывает скандал, но в то же время и очаровывает рационалистическую Францию времен Луи XIV. Когда говорят о романтизме, имеют в виду гораздо более поздний период. Можно предположить, что романтизм начинается тогда, когда читатель из Нормандии или Парижа садится за „Тысячу и одну ночь“. Из мира, где правит Буало, он исчезает в мир романтической свободы (…). Самую знаменитую сказку „Тысячи и одной ночи“ мы не найдем в оригинале. Это история об Ала-ад-дине и волшебной лампе. Она включена в перевод Галлана; Бертон напрасно искал ее арабский или персидский оригинал. Некоторые подозревали Галлана в подделке. Думаю, слово „подделка“ несправедливо или неточно. Галлан имел такое же право сочинять, как и „confabulatores nocturni“ („ночные сказители“. – Прим. комментатора). Почему не предположить, что* переводя цикл сказок, он вознамерился сочинить еще одну да так и поступил?» (SN, 71 – 72).
5
т. е. члена христианской секты, названной по имени церкви св. Марона, главной в Сирии VI в. Марониту Ханна европейский перевод «Тысячи и одной ночи» обязан многочисленными «беспризорными» сказками; некоторые из них были обнаружены ориенталистом Зотенбергом только во второй половине XIX в.
6
Имеются в виду сказки «Ахмад и волшебница Пери-Бану», «Ала-ад-дия и волшебная лампа», «Ночные приключения Али Хаваджа», «Конь из черного дерева», «Завистливые сестры», «Али-Баба».
Существует еще один бесспорный факт. Самые знаменитые и удачные панегирики [7] «1001 ночи» – Колриджа, Томаса Де Куинси, Стендаля, Теннисона, Эдгара Аллана По, Ньюмена – принадлежат читателям галлановского перевода. Сменилось лет двести и десять прекрасных переводов, но если европейский или американский читатель размышляет о «1001 ночи», он размышляет именно об этом переводе. Эпитет «тысячаодноночный» («тыщаодноночный» страдает креолизмом, «тыщаоднонощный» – эклектикой) ничего общего не имеет с учеными глупостями Бертона или Мардрюса, но целиком связан с прелестью и магией Галлана.
7
Имеется в виду стихотворение Колриджа«Кубла Хан» (1816), привидевшееся автору во сне; роман Де Куинси «Исповедь англичанина-опиомана» (1822), рассказывающий о мистических видениях во время наркотического транса; гл. III («Аравия») трактата Стендаля «О любви», с ее противопоставлением «любовных песен и благородных нравов», изображенных в «Тысяче и одной ночи», и «отвратительных ужасов, забрызгавших кровью каждую страницу Григория Турского… историка Карла Великого» (Т. 4. С. 528); стихотворение Теннисона «Воспоминания Аравийских ночей» (сб. «Ранние стихотворения». 1830); новелла «Тысяча вторая сказка Шахразады» Эдгара По.
В буквальном смысле перевод Галлана хуже всех, он наименее точен и наиболее слаб, но он был самым читаемым. Кто уединялся с ним, познавал счастье и восторг. Его ориентализм, сегодня кажущийся нам плоским, воспламенил множество любителей табака и сочинителей пятиактных трагедий. Между 1707 и 1717 годами появилось двенадцать изящных томов, переведенных на различные языки, в том числе на хинди и арабский. Мы, простые читатели-мифоманы XX века, ощущаем в них сладковатый привкус XVIII, а не смутный восточный аромат, определивший двести лет назад его новизну и известность. Никто не виноват в этой невстрече, и меньше всего Галлан. Отчасти его подвело развитие языка. В предисловии к немецкому переводу «1001 ночи» доктор Вайль писал, что всякий раз, когда купцы придирчивого Галлана по сюжету должны пересечь пустыню, они запасаются «чемоданом фиников». Ему можно возразить, что в 1710 году упоминания о финиках было достаточно, чтобы стереть образ чемодана, но это вовсе не обязательно: «valise» в то время представляла собой разновидность переметной сумы.
Существуют другие неточности. В одном безумном панегирике, вошедшем в «Morceaux choisis» [8] (1921), Андре Жид (чье чистосердечие не сравнить с репутацией) упрекает Галлана за своеволие, чтобы поскорее расправиться с Мардрюсом за буквализм, такой же типичный для fin de siеcle [9] , как галлановский – для XVIII века, причем гораздо менее точный.
Вставки Галлана вполне земные; вдохновлены они приличием, а не моралью. Воспроизведу несколько строк с третьей страницы его «Ночей»: «Il alla droit а appartement de cette princesse, qui, ne s'attondant pas а le revoir, avait reсu dans son lit un des derniers officiers de sa maison» [10] . Бертон так конкретизирует этого туманного «officier» [11] ; «черный повар, лоснящийся от жира и копоти». Оба искажают по-разному: оригинал не такой жеманный, как Галлан, и не такой сальный, как Бертон. (Обратная сторона благопристойности: в умеренной прозе последнего выражение первого «recevoir dans son lit» [12] звучит как грубость.)
8
«Избранные отрывки» (франц.).
9
Рубеж веков (франц.).
10
«Он направился прямо к спальне принцессы, которая, не ожидая его возвращения,
11
Слугу (франц.).
12
Принять на своем ложе (франц.).
Девяносто лет спустя после смерти Антуана Галлана рождается новый переводчик «Ночей» – Эдвард Лейн. Его биографы не устают повторять, что он – сын доктора Теофилуса Лейна, каноника Херефорда. Этого генеалогического факта (и жуткого Правила его упоминать), пожалуй, достаточно. Пять исследовательских лет прожил в Каире арабизированный Лейн, «почти исключительно среди мусульман, общаясь с ними на их языке, с величайшей осторожностью приспосабливаясь к их обычаям и принятый ими как равный». Безусловно, ни долгие египетские ночи, ни роскошный черный кофе с зернами кардамона, ни частые литературные дискуссии со знатоками закона, ни почтенный муслиновый тюрбан, ни привычка кушать пальцами не излечили его от британского стыда – утонченного одиночества, свойственного хозяевам мира. Поэтому его ученейший перевод «Ночей» оказался (или произвел впечатление) обычной пуританской энциклопедией. Преднамеренных глупостей в оригинале нет; Галлан выправляет случайные нелепости, кажущиеся ему следствием дурного вкуса. Но Лейн выискивает их и преследует, словно инквизитор. Его порядочность молчать не может; он предпочитает ряд перепуганных пояснений, набранных петитом, сбивчиво поясняющих: «Здесь я выпускаю один предосудительный эпизод. В этом месте опущено омерзительное объяснение. Здесь слишком грубая и не поддающаяся переводу строка. По необходимости опускаю еще одну историю. От этого места и далее – ряд купюр. Бездарная история о рабе Бухайте не заслуживает перевода». Покалечить – не значит оставить в живых: некоторые сказки выброшены полностью, «поскольку не могут быть исправлены без искажений». Этот аргументированный и категорический отказ не кажется мне лишенным логики: ханжескую изворотливость – вот что я осуждаю. Лейн – виртуоз изворотливости, несомненный предвестник удивительной голливудской стыдливости. В своих записях я обнаружил ряд примеров: в 391-й ночи один рыбак приносит рыбу царю царей, и тот желает знать, самец это или самка, а ему говорят – гермафродит. Лейн пытается смягчить этот недопустимый эпизод; он переводит, будто царь спрашивает, какого рода это существо, а изворотливый рыбак отвечает ему, что оно смешанного рода. В 217-й ночи рассказывается о царе и двух его женах: одну ночь он спал с одной женой, другую – с другой, и были они счастливы. Лейн растолковывает нам счастье этого монарха, поясняя, что тот обращался с женщинами «беспристрастно…». Все дело в том, что Лейн предназначал свой труд «для чтения за столиком в гостиной», где обычно читали и осмотрительно обсуждали вещи вполне безобидного содержания.
Достаточно самого отдаленного и случайного плотского намека, как Лейн тут же забывает о своем достоинстве и прибегает к обильным искажениям и укрывательству. Иной вины на нем нет. Когда он не впадает в это странное искушение, он замечательно точен. У него нет каких-либо установок, а это определенно преимущество. Он не ставит себе целью усилить, как капитан Бертон, варварский колорит, ни тем более забыть о нем или смягчить его, как Галлан. Последний приручал своих арабов, чтоб они не напугали Париж непристойным диссонансом; Лейн не щепетильный магометанин. Тот презирал буквальную точность; Лейн поясняет свою интерпретацию каждого сомнительного слова. Тот ссылался на некую призрачную рукопись и на покойного маронита; Лейн указывает издание и страницу. Тот не заботился об аппарате; у Лейна накапливается масса пояснений, которые, будучи собранными вместе, образуют отдельный том. Различать – вот чего требует его предшественник. Лейн справляется с этим требованием: он считает достаточным не сокращать оригинал.
Замечательная дискуссия между Ньюменом и Арнолдом [13] (1861 – 1862), скорей интересная сама по себе, чем участниками, пространно подытожила два основных способа перевода. Ньюмен защищал буквальный способ, передачу всех лексических особенностей; Арнолд – категорический отказ от всех отвлекающих или задерживающих внимание деталей. Первый принцип чреват единообразием и тяжеловесностью, второй – открытиями, большими и малыми. Оба принципа значат меньше, чем переводчик и его литературные способности. Переводить дух подлинника – намерение такое грандиозное и такое невероятное, что рискует остаться благим; переводить букву – требует такой поразительной точности, что вряд ли за это кто-нибудь возьмется. Более серьезным, чем эти недосягаемые цели, представляется передача или отказ от передачи определенных подробностей; более серьезным, чем эти предпочтения и пропуски, представляется синтаксический строй. У Лейна он приятен, как то подобает высокому застолью. Для его словаря характерно злоупотребление латинскими словами, не оправданное никакой краткостью. Забавно: на первой странице перевода он вводит прилагательное «романтический», что в устах бородатого мусульманина XII века – футуризм. Иногда недостаток чувственности у него вполне уместен, поскольку позволяет вводить в патетический эпизод совершенно простые слова с непреднамеренно удачным результатом. Должно быть, самый яркий пример такого взаимодействия разнородных слов – приводимый мной ниже: «And in this palace is the last information respecting lords collected in the dust» [14] . Другой, вероятно, – вот это обращение: «Во славу присносущего, который не умер и не умрет, во имя Того, в чьих руках слава и пребывание земное». У Бертона – случайного предшественника вечно загадочного Мардрюса – я усомнился бы в столь удивительно восточных формах; у Лейна их настолько мало, что я вынужден признать их непреднамеренными, точнее, подлинными.
13
В трех лекциях «О переводах Гомера» (1861) Метью Арнолд резко критиковал перевод «Илиады», выполненный Френсисом Ньюменом, и называл его работу «постыдной и эксцентричной». Впоследствии подробный разбор переводов Ньюмена вошел в книгу: Arnold M. On the Study of Celtic Literature and on translating Homer. L., 1983. P. 141 – 300. Критику Арнолдом буквалистского перевода можно найти на странице 142 этого же издания.
14
«И в этом дворце хранится в пыли последняя информация о событиях жизни царей» (англ.).
Стало традицией повторять всю серию анекдотов, связанных со скандальной благопристойностью переводов Галлана и Лейна. Сам я не выхожу за рамки этой традиции. Хорошо известно, что они не справились ни с тем несчастным, увидевшим Ночь Власти, ни с проклятиями мусорщика XIII века, переодетого дервишем и склонного к содомии. Хорошо известно, что «Ночи» они дезинфицировали.
Хулители аргументируют тем, что процесс этот уничтожает или наносит вред чистой наивности подлинника. Они заблуждаются: «Книга 1001 ночи» не наивна (в этическом смысле); она представляет собой адаптацию старинных историй к грубым или низменным вкусам средних классов Каира. Кроме образцовых сказок о Синдбаде, бесстыдства «1001 ночи» не имеют ничего общего с простодушной райской свободой. Они отражают ход мысли составителя: его цель – вызвать смех, его герои – непременно наложницы, нищие или евнухи. Старинные любовные истории сборника, повествующие о пустыне или городах Аравии, глупостью не отличаются, – как, впрочем, и все остальные произведения доисламской литературы. Они страстны и печальны, их излюбленный мотив – смерть от любви, та самая смерть, которую улемы провозгласили не менее священной, чем смерть мученика, погибшего за веру… Если мы примем этот аргумент, то, возможно, стыдливость Галлана и Лейна мы сочтем попыткой восстановить первоначальную редакцию.
Есть и более точное оправдание. Опускать эротические места подлинника, если главное – передать магическую атмосферу, – не та вина, что не прощает Господь. Предложить читателям новый «Декамерон» – это такая же коммерческая операция, как и множество других; предложить им «Старого моряка» или «Пьяный корабль» [15] – нечто совсем иное. Литтман считает, что «1001 ночь» – это прежде всего сборник чудес. Повсеместное принятие такой точки зрения всеми западными умами – дело рук Галлана. В этом не может быть сомнений. Арабам повезло меньше, чем нам, – они пренебрегают оригиналом: им уже знакомы люди, обычаи, талисманы, пустыни и джинны, о которых мы узнаем из этих сказок.
15
Иными словами, лучшие произведения поэтов-классиков: Сэмюэля Тэйлора Колриджа (1798) и Артюра Рембо (1871), оказавших значительное влияние на поэзию XX в. (от Гумилева и Поля Валери до Кортасара).