Персональное дело
Шрифт:
О чем бы она ни шла, я вдруг понял, что наш разговор затянулся и никакого смысла не имеет.
– Ну так вот что, – сказал я решительно и намереваясь уйти. – Ни о какой откровенности нечего говорить. И не надо мне совать в нос микрофон.
– Да какая тебе… – Я посмотрел на него и хотел сказать, чтоб не тыкал, но он сам поправился, – вам разница, где микрофон – в рукаве или в стене. Вы же понимаете, что эта комната оборудована и что тут везде микрофоны.
В словах его был резон. Я ведь не сомневался, что меня записывают. Что ж, своего образа мыслей я не скрываю. (Я тогда и в самом деле считал своим долгом говорить всем попадавшимся на моем пути функционерам «правду
Я остался (а интересно, что было бы, если б попробовал уйти?), и разговор наш продолжился.
Поговорили о том, что у каждого писателя свой творческий метод.
– Вот Дудинцев, например, – сказал Петров, – пишет так. У него к стене прибиты такие карманы. Напишет несколько листов – кладет в один карман. Напишет еще – кладет в другой. А вы не так пишете?
– Нет, – говорю, – я не так. Мой творческий метод состоит в том, что я свои листки прячу гораздо дальше. Так далеко, что, придя ко мне, вы ничего не найдете. После конфискации романа Гроссмана многие писатели овладели подобным творческим методом.
На самом деле то, что я говорю, – чистый блеф. Подпольщик из меня не получается, я никогда ничего не умел таить и, видимо, не научусь. Все мои рукописи лежат у меня на столе. Иногда я пытаюсь их куда-нибудь спрятать, но потом забываю куда. Иные куски отдаю на хранение знакомым. А потом забываю, что кому отдал. А поскольку и они тоже забывают, то, может быть, и сейчас клочья моих рукописей заросли паутиной у кого-нибудь под кроватью.
Петров вдруг, развернув кресло, садится лицом ко мне.
– Вот представьте себе, – говорит он, – вы секретарь Союза писателей, а я писатель Петров.
– Представляю. Сейчас таких писателей очень много.
– Почему вы так говорите? – оскорбился Захаров то ли за своего начальника, то ли за Союз писателей.
Но Петров не обиделся.
– Вот вы узнали, что я, писатель Петров, печатаюсь в «Посеве». Вы меня вызываете к себе…
– Да не буду я вас вызывать. Печатайтесь, где хотите…
Между тем со мной происходит что-то необычное. Мне кажется, я плохо слышу своего собеседника, переспрашиваю, напрягаюсь. Разговор явно идиотский, но я почему-то не пытаюсь его прекратить. Петров пристально в меня вглядывается (для того, наверно, и развернулся), словно пытается что-то определить по моему виду. Но вот, может быть, определил, поставил кресло на место и опять ленивый разговор о том о сем и, в частности, о КГБ.
Многие к КГБ относятся с подозрением. Где что случится, валят на КГБ. Про Виктора Попкова тоже говорили, что его КГБ убил. Вы, конечно, слышали эту историю? Как? Про Попкова? Не слышали? Ну как же, как же… Как убили художника Попкова, не слышали? Вся западная пресса шумела (неужели вы пропустили?): чекисты убили левого художника (а он, между прочим, никакой не левый). И вот как будто чекисты его убили. А на самом деле как получилось? Попков пьяный ловил такси. Остановил машину, полез внутрь, а там инкассар, и тоже «под мухой». Он с перепугу выстрелил. Пуля вошла сюда (Петров откинул голову и, косясь на меня с вожделенной улыбкой, показал пальцем на точку между подбородком и кадыком) и вышла (стал как бы вытягивать что-то невидимое из затылка) отсюда. А потом говорят, мы убили Попкова. Чуть что – и на нас. Мы убили. А это не мы (и стал мне при этом подмигивать: мы, мы, мы).
Речь зашла опять о ВААПе. Я сказал:
– Мне ваш ВААП не нужен. У меня есть свой адвокат, американец, который мои права достаточно хорошо (это я по незнанию сильно преувеличил) защищает.
– А у вас с вашим адвокатом постоянная связь? – поинтересовался Петров.
– Прерывистая.
– Прерывистая? – Он так обрадовался, будто именно этого слова только и ждал. – И наша жизнь тоже, знаете, штука очень, очень (быстро закивал головой, замигал, перекашивая лицевые мускулы) прерывистая… да, прерывистая. Впрочем, – затуманил угрозу философским раздумьем, – что наша жизнь по сравнению с вечностью? Только миг. Да! – встрепенулся. – А вы знаете, что нам приказано вас предупредить?
– Так чего же вы дурака валяете? Предупреждайте.
– Но мы же хотим по-хорошему.
– Если вам приказано по-плохому, выполняйте приказ.
В разговор вмешивается Захаров:
– А я вот, хи-хи, насчет «Чонкина». По-моему, это очень антисоветская книга. Как-то у вас там, хи-хи, все странно. Записка «Если погибну, прошу считать коммунистом» оказывается вдруг, хи-хи, под копытом у лошади.
– А значит, вам все-таки не нравится, – говорю я. – Так бы и сказали. Я ведь и рассчитывал, что вам не понравится.
– Нет, вы знаете, как-то все-таки выпустить такую, хи-хи, книгу к тридцатилетию Победы…
(Интересно, он в самом деле думает, что я специально и именно к тридцатилетию, а не к двадцатидевяти– или тридцатиоднолетию выпустил эту книгу?)
Угрозы сменяются примирительным тоном. Несмотря ни на что, Петров надеется, что во мне (ну пусть на самом донышке) осталось что-то советское.
– Вы же были рабочим. Не то что там какая-то гнилая (не нашел эпитета посвежее) интеллигенция. Может быть, вам еще повариться в рабочем коллективе?
– Хотите приставить меня к станку или к тачке?
– Да что вы! – восклицает Захаров. – Думаете, хи-хи, мы хотим воспитывать вас по китайскому методу?
– Да по китайскому методу надо, чтобы еще воспитуемый согласился.
– Одного не могу понять! – всплескивает руками Петров. – Ну было бы вам семьдесят лет, когда жизнь, по существу, закончена. [25]
25
Эти слова я тогда понял как намек на Лидию Чуковскую, которая очень раздражала власти, но ее тогдашний возраст (68 лет) и слабое сердце позволяли им надеяться на скорое избавление от нее. Сейчас Лидии Корнеевне 85 лет, она в добром здравии, и надеюсь, долго еще не оправдает надежд своих врагов.
[Закрыть]
Но кончать ее в сорок три… Нет, этого я не понимаю.
Его слова проходят мимо моих ушей. Смысл их я осознаю потом. А пока что-то говорю, спорю, иногда сбиваюсь на попытки убедить моих собеседников в полной безвредности своих писаний, другой раз говорю что-нибудь противоположное.
Пока я говорил, Захаров, чем-то озабоченный, выскочил за дверь (интересно, зачем?), но вскоре вернулся и сел на прежнее место и заерзал нетерпеливо.
Я посмотрел на него, посмотрел на Петрова и вдруг совершенно четко осознал, что передо мной сидят два истукана, два неодушевленных предмета, исполняющих функцию, на которую их направляет руководящая ими рука. Они – топор, которым рука может колоть дрова или орехи, или забивать гвозди, или отрубить голову. Убеждать в чем бы то ни было бессмысленно, топор убеждениям не поддается. Но зачем же я сюда пришел? И зачем они? Если они вообще ничего не приемлют, то в чем состояла их задача?