Перстень вьюги(Приключенческая повесть)
Шрифт:
Занятый своими невеселыми думами, Дягилев будто застыл, растворился в тяжелой тишине. Проходили часы, а никто не появлялся.
Наконец послышалось шарканье ног. Он увидел Карла. Старик шел согнувшись, что-то бормотал себе под нос. На лаборанте были все те же байковые панталоны и фланелевая куртка. Но прежнее благообразие в облике отсутствовало. Седые баки безжизненно висели.
— Карл!
Старик остановился, уставился на Николая бессмысленным взглядом. Дягилеву стало не по себе.
— Где Константин Федорович?
Карл все смотрел и смотрел, будто припоминая что-то, нахмурился.
— Посторонним
— Ты не узнаешь меня, Карл? Где Суровцев?
Лаборант ответил спокойно, словно произнес давно заученные надоевшие фразы:
— Я же объяснял! Профессор умер. Мы очень голодали. Прошу оставить нас в покое. Профессор не может вас принять.
Николай почувствовал приступ тошноты.
— Когда умер?
— Было очень холодно. Хотелось есть. Хлеба не было. Ничего не было. — И лаборант неожиданно улыбнулся с выражением какого-то превосходства над пришельцем: — Видите ли, он никого больше не принимает… Велел охранять. Ведь не вечно же война…
Дягилев поднялся. Здесь больше нечего было ждать. Но прежде чем уйти, снял мешок с ржаными сухарями, развязал, высыпал сухари на пыльный стол. Они лежали ноздреватые, слегка заплесневелые.
— Это тебе, Карл.
Немец посмотрел на сухари, стал осторожно трогать их высохшим желтым пальцем, разглядывать на свет.
— Хлеб! Броут!.. — проговорил он с воодушевлением. — Это мне?
— Тебе, Карл.
На лице старика появилось осмысленное выражение. Как помнил Дягилев, такое напряженно-возвышенное выражение появлялось у Карла во время трудных экспериментов. Неожиданно седая голова задрожала, Карл сел на табурет, обхватил голову руками.
Дягилев тихо вышел из лаборатории.
У гостиницы «Англетер» он перевел дух. Значит, Суровцев умер… Умер, умер!.. Кому теперь нужна строгая фокусировка частиц? Может быть, безногому Лаару? Есть ли смысл в тихом упрямом подвиге старого профессора?.. Зачем он умер?..
И снова Николаю стало мерещиться, будто очертания мира сделались зыбкими. На сердце кипела горечь. Совсем недавно ему рисовалась другая картина. Он и Суровцев один на один сидят в пустынной лаборатории. Константин Федорович все такой же. Немного суровый, воинственный. Правда, природная доброта берет верх, и он, размягченный событиями последних месяцев, говорит, как всегда, чуть высокопарно и в то же время проникновенно: «А ля герр ком а ля герр» — это значит: «На войне, как на войне».
Но это несбывшееся. Как и многое другое.
И надежды, и планы, и безграничные перспективы, грядущие споры с профессором Суровцевым, дружная семья исследователей, вновь собравшихся под крылышком у своего патриарха… Всего этого не будет. Осталось лишь ожесточение. Да мысль по инерции все еще продолжает работать в прежнем направлении.
Встреча с Наташей была совсем не такой, как представлялось. Она будто бы и не обрадовалась приходу Николая. А может быть, ей просто не хотелось, чтобы он видел ее пришибленной, упавшей духом. Он сразу даже не узнал ее: тонкое, зеленоватое, непривычно отчужденное лицо, совсем не ее лицо. Даже выражение глаз изменилось. В них появилось нечто мертвенно-равнодушное. Приторно-сладкий запах слипшихся бинтов. Должно быть, рана до сих пор причиняла ей нестерпимую боль. Наташа морщилась, закусывала губу.
В номере, превращенном в палату, кроме нее, находились еще пять-шесть женщин, настороженно-молчаливых, с тяжелыми фиолетовыми веками. Правда, появление Дягилева вызвало у них какой-то интерес. Они повернули головы и уставились на него. Только мерцали огромные, как на иконах, глаза. У Николая было ощущение неловкости, словно он в чем-то провинился перед этими женщинами.
— Рука, — сказала Наташа. Губы дрогнули, как у маленькой девочки. — Скорой поправки не обещают. Хотят совсем демобилизовать. Говорят, отвоевалась…
Он не знал, чем утешить. Здесь невозможно было начать интимный разговор, открыть то сокровенное, с чем пришел. Женщины явно прислушивались к каждому их слову. Дягилев попытался намекнуть, что, возможно, в скором времени отправится на выполнение трудного задания. Об этом не следовало говорить. И все же он намекнул. Ведь не исключалась возможность, что они встречаются в последний раз. Впереди тяжелая неизвестность. Кто может в подобной ситуации предвидеть, предполагать? Он как бы заглянул вперед и, уже не обращая внимания ни на кого, судорожно выговорил:
— Ты должна знать: я люблю тебя. И мне вовсе не важно, как ты отнесешься к моим словам… То есть мне важно, но, учитывая…
Он запутался и замолчал.
Она провела здоровой рукой по его волосам и усмехнулась тихо, вкрадчиво, как тогда в астрономической башне.
— Я знаю. Господи, какой ты глупый и неуклюжий!
Она порылась под смятой подушкой, вынула вчетверо сложенное письмо, протянула Николаю.
— Прочти. Это от того астронома… Разыскал. Зовет к себе.
У Дягилева на лбу проступил ледяной пот.
— Зачем? Меня твой Назарин вовсе не интересует! — почти выкрикнул он. Хотелось подняться и сразу же уйти. К чему пустые слова? К чему признания?
— Это касается и тебя, — сказала она строго, и он вновь уловил в ее голосе начальнические нотки.
Он прочел. Наташин друг сообщал, что с первых дней войны их эвакуировали в Алма-Ату, где он в кругу старых заслуженных астрономов составляет в настоящее время каталог звезд двадцатой величины. Это очень важно, и, кроме того, прославленные астрономы оценили его талант, относятся как к равному. Он пытался разыскать ее, чтобы вызвать сюда, но долгое время не мог напасть на след. Совершенно случайно встретил Трескунова Сергея Сергеевича и узнал, что способная ученица Трескунова Черемных на фронте. Был потрясен, представив, какая опасность угрожает ей каждую минуту. Во имя любви она должна бросить все и приехать в Алма-Ату. Если она этого не сделает, он бросит к черту все каталоги и сам попросится в окопы. Во всяком случае, он и Сергей Сергеевич предпринимают самые энергичные меры, чтобы вызволить ее с фронта. Охотиться на мамонта — не женское дело.