Перуновы дети
Шрифт:
Двое стрельцов мигом влетели на сруб и бережно свели обмякшего духовника по деревянным ступеням.
Воевода тоже опомнился и махнул палачам:
– Поджигайте!
Смоляные факелы почти одновременно опустились в кипы соломы. Повалил густой белый дым, и тут же заполыхало яростно и жарко. Огонь, жадно поглощая сухую солому, перекинулся на щепу и дрова, облизывая их голодными языками пламени.
Дьяк подскочил к телеге Евлампия, стоявшей неподалёку.
– Живей! Давай в огонь скарб чернокнижников! – прикрикнул он на старого казака и, схватив мешок с травой, сам
Евлампий, ворча под нос, что не нанимался, дабы его лошадь пугали огнём и такими зрелищами, тоже стал таскать и бросать в огонь травы, книги и всё прочее из телеги.
В несколько мгновений жар стал нестерпимым для прикованных к столбу еретиков, и воздух пронзили страшные душераздирающие вопли.
Люди на площади разом подались назад и закрестились ещё истовее. Многие готовы были бежать прочь, но оцепление стрельцов сзади не позволяло никому покинуть площадь до конца казни. Всем следовало воочию убедиться в неотвратимости страшной кары за еретичество.
– За что? Спасите! А-а-а! – взывал один из чернокнижников.
– Прощай, брат! – кашляя и задыхаясь, хрипел второй. – Радуйся, конец нашим мукам пришёл… Скорей бы… О-о-о! Люди, что ж вы творите?
Скоро их крики перешли в сплошной ужасающий вой.
Бабы заголосили как полоумные. Крик казнимых как бы размножился, рассыпался по толпе женским и детским плачем.
Запах горящей человеческой плоти поплыл над площадью, и безумные стенания сжигаемых заживо скоро прекратились – они потеряли сознание, а может, уже умерли. Только площадь продолжала вопить, и к синему бездонному небу поднимался столб дыма и жирного пепла, вознося к Богу отданную Ему жертву, жертву мерзкую и страшную – человеческую…
Когда сруб стал догорать, стрельцы сняли оцепление, и люди начали расходиться, делясь впечатлениями.
– Не жилец боле на этом свете отец Иннокентий, вот что я вам скажу, – уверенно говорил кто-то из мужиков.
– Да ему от жары дурно сделалось, – возразил второй.
– Не скажи! Это колдун порчу навёл. А предсмертную порчу ничем снять нельзя, это тебе каждый скажет!
Скоро площадь опустела, люди, боязливо оглядываясь и крестясь, разошлись по торговым рядам, чтоб заняться тем, ради чего они приехали на торг: продать или купить товар.
Захаржевский вместе с воеводой вернулся в управу, забрал подписанные бумаги и отправился прикупить кое-что необходимое для нового дома.
Заночевать пришлось в Харькове, а на следующее утро полковник со своими спутниками выехал в имение. По объездной дороге им предстояло сделать около девяноста вёрст.
Проезжая мимо сгоревшего сруба, казаки перекрестились, с опаской глядя на ещё дымящееся кострище.
За пять часов хорошего хода почти добрались до места. Перед поворотом на Великий Бурлук казаки и писарь распрощались с Захаржевским и направились в расположение полка.
Донец-Захаржевский верхом на лошади ехал за телегой Евлампия. Дорога шла через лесок, и здесь было прохладнее. Скорее бы добраться, вымыться, надеть домашний халат и мягкие туфли вместо сапог… Полковник чувствовал себя уставшим. И эти сожжённые книги… Они так и продолжали стоять перед глазами. В жилах полковника текло много разных кровей, но более всего от вольных донских казаков и гордых польских шляхтичей. Как человек весьма образованный, в глубине души он сокрушался гибели редкостных вещей. Огню всё одно, что глодать, книги или поленья, а каким украшением книжного собрания могли бы стать деревянные дощечки! Других таких, вероятно, уже не сыщется, и что в них было написано, теперь никто и никогда не узнает. Та книга о Святославе, если он верно понял, какая же это ересь? Видно, дьяк не утруждал себя сверкой со списком отречённых книг. Отобрал всё, что нашёл, и сжёг для верности. Может, и в тех деревянных книгах не было ереси, а вещь такая, что хоть сейчас на полку редчайших уник. Ах ты, напасть какая, жалко, жалко!..
Евлампий ехал впереди, время от времени оглядываясь, не упало ли что из покупок. Вот уже и прямая дорога, мощённая камнем, что ведёт к самому имению, и свежевыкрашенная зелёная крыша особняка виднеется за молодыми липами.
Евлампий почему-то стал чаще оглядываться, а потом и вовсе остановился. Полковник подъехал:
– Случилось что?
Евлампий как-то странно замялся, слез с передка, обошёл воз, как бы проверяя крепость верёвок. Хитрые глаза его не глядели на полковника, а были опущены долу.
– Евлампий! – строже окликнул Захаржевский.
Старый казак тяжко вздохнул, запустил руку в сено и молча извлёк из-под передка… красную сафьяновую книгу с серебряными уголками.
Это было настолько неожиданно и невероятно, что на лице Захаржевского пробежали, сменяясь одно на другое, все его чувства: удивление, радость, опасение, страх…
– Да ты что!.. Евлампий… Ты хочешь, чтоб нас обоих, как тех чернокнижников, в срубе пожгли? Ополоумел на старости лет?! – обретя дар речи, закричал Захаржевский.
Он продолжал кипеть и костерить Евлампия, не слушая его оправданий, а тот разводил руками, молитвенно прикладывал их к сердцу и хватался за голову:
– Простите великодушно, пан полковник, ваша милость! Не приметил, как она в сено завалилась! На площади такая суета была, дьяк окаянный всё бегал да орал: туда ему давай, сюда беги, – все памороки забил. Покидали скорей в огонь, я и поехал… Что теперь делать?
Полковник наконец перевёл дух, опустил поднятую было в горячке плеть, пристально поглядел на Евлампия и почти спокойно спросил:
– Это всё или ещё что затерялось в сене?
– Кажись, того… ещё две связки дощек… ну тех, из полосатого чувала… тоже в сене запутались…
Захаржевский тяжело вздохнул:
– Ладно, дьявольская твоя душа, сожжём их дома, в камине. Только гляди мне, язык за зубами, как мёртвому, держать, иначе сам знаешь!..
– Да я… Да чтоб мне на этом самом месте в самое пекло провалиться! Благодарствую, Григорий Михайлович, за великодушие ваше к старому дураку, за милость великую, никогда не забуду! Виноват, недоглядел, старый репей, ох недоглядел! Простите, никак колдун чары напустил на ума помрачение… А, ваша милость… благодарствую!