Первая всероссийская
Шрифт:
Москва, к счастью для нее, была, кроме всего прочего, и провинциальная, широко открытая для гостей и разговоров, фрондирующая в своих гостиных, всегда несколько чем-то и за что-то в обиде и потому имевшая на кого-то и на что-то зуб. Один из хозяев города сам был славянофил, — Юрий Самарин, много лет сидевший простым гласным в Московской думе, но заправлявший всеми ее делами. Злые языки говорили про него (или доносили при случае), что все доклады, какие в думе делаются, пишет он сам за всех, и все решения, какие в думе проводятся, решает он сам за всех.
А в Петербурге — Петербург был хоть и детищем Петра — преобразователя сермяжной Руси, — ко и столицей империи, местонахождением двора и центром той симметричнейшей паучьей ткани, какая протянута была над империей— центром чиновничества. «Западников» в нем осталось, — за вычетом тех, кто сидел по тюрьмам и пребывал на чужбине, — раз, два, и обчелся, да и те были кандидатами на выезд. Но что-то оставалось, что-то… несмотря на железные скребницы III Отделения, жандармскую метлу, серые тени Гороховой улицы, просиженные департаментские стулья… что-то. В чем, где? Москвичи говорили: петербургский душок, петербургское веянье, — отнюдь не
Те, кто впервые замыслил Выставку, отнюдь не были ни славянофилами, ни западниками, о которых в семидесятых годах и думать уже не стоило, как о прошлогоднем снеге. Но оттенки сохранились. И уж одно то, что идея зародилась в Обществе, состоявшем при Московском университете, не могло не придать ей свой, московский оттенок. Местом для Выставки предположили Московский Кремль. Цари посещали его лишь во время коронаций, и он был открыт для публики. Предполагалось разместить павильоны во всех его садах, — на все полторы версты узкого Александровского и на зеленых пятачках в самих стенках Кремля, от Боровицких до Спасских ворот, захватить Манеж и всю набережную Москвы-реки против Кремля. Об этом уже была договоренность и с московской дворцовой конторой, и с министром императорского двора. Но, разумеется, ни этого разрешения, ни купеческих пожертвований, ни самой Выставки не могло бы состояться, если б навстречу идее не засветилась подходящая дата. В мае 1872 года исполнялось двухсотлетие со дня рождения Петра. И задумавшие Политехническую выставку удачно соединили ее именно с этой датой, отчасти примирив таким образом Москву с Санкт-Петербургом.
Когда родится на свет ребенок, родители видят в нем свое произведение и подобие. На самом деле в крохотном кусочке материи, получившем бытие на земле, родители — только одно из миллионных звеньев происхождения ребенка. Все, чем жила вся цепь его предков, — от «Адама», потому что во всей бездне веков не было самозарождения человека, а рождала его мать, тоже рожденная матерью, — вся цепь человеческой эволюции со всем, что входило в ареал, как ботаники говорят, в окружение каждого звена этой цепи, история, природа, лично содеянное и прибавленное этим звеном — все это не только участвовало в появленье ребенка, но и было воспроизведено в нем, хотя расслоить и рассмотреть все слагаемые сделалось уже невозможным. Так и рождение любого дела, задуманного человеком, подобно рождению этого ребенка. Вот оно пришло в голову одному, двум, трем; им занялась избранная комиссия: оно начало осуществляться и, осуществляясь, затрагивать и втягивать десятки интересов других людей, других учреждений; и уже десятки перевалили за сотню, и в этой сотне интересов, как в банке с пауками, начались свои противоречия, нелады, взаимопоеданья; и даже те, кто, казалось бы, не затронут и не втянут, придали свою частицу участия в рождаемом деле — тем, что высказались о нем, установили на него свою точку зрения и этим стали оплетать его новым покровом бытия, репутацией. А созданная современниками репутация рожденного дела стала как бы собственной его тенью, и когда умерло дело, забыто и пеплом засыпано, — стала жить в веках или в летописях истории именно эта тень — его условная «репутация».
Я пишу «условная» потому, что тысячи дел истории глядят на нас из прошлого этими своими тенями созданных искусственно репутаций, похожих на бумажки, составлявшие в недалеком прошлом curriculum vitae, «круг жизни» человека, предъявлявшиеся при поступленье на службу. Конечно, все эти бумажки говорят о фактах, датах, перемещениях, награждениях, утратах, выговорах и вообще о достоверных вещах, как верстовые столбы на дорогах. Но отложите их в сторону, забудьте их и взгляните на человека. Он встанет над своим curriculum vitae, живой, дышащий, преходящий, меняющийся, непроницаемый, как тело над тенью. И по тени, пусть взяла она свои пульсирующие очертанья от его тела и света, — никак нельзя ни увидеть, ни понять самого человека.
У колыбели рождавшегося в Российской империи отнюдь не очень великого дела, первой на Руси Политехнической выставки, историк-романист, если он любит глядеть не на верхушки, а на корни вещей, не сможет миновать вот этих, приведенных мною выше, размышлений. Если говорить о бумажках, о curriculum vitae Выставки, то рассказать о ней было бы просто и немногословно. А если вглубь заглянуть, вся жизнь человеческого общества, с поставленным перед ней знаком времени, все характеры и состоянья ее, медь и солома, сталь и воск, железо и дерево, — все вдруг поднимется из глубины, раскинет над вами свою крону, зашумит, — и только лови, не потеряй эти звуки, разбирайся в них, коснись каждой ветви, каждого зеленого побега. Тут одна музыка, может быть, в силе передать великое многосплетение бытия, да и то лишь в симфонии, десятками разных инструментов, поющих свою партию…
Благожелательность к Выставке, проявленная в высших сферах империи, отчасти была обязана личному влиянию военного министра, тезки графа Толстого, — Дмитрия Алексеевича Милютина. Но, кроме имени, у этих двух русских министров не было ровно ничего общего. Среди вольнодумцев даже ходили слова: Дмитрия М. посадить бы над школами, а Дмитрия Т. командовать взводом. Дмитрий Милютин не только сам был читающим и думающим человеком, но хотел бы всю свою армию, все русское крестьянство видеть читающими и думающими по-европейски; он был уверен, что опора трона только тогда может быть крепкой, когда она сознательна, и всякое служение только тогда полезно, когда оно сознательно. Дмитрий Милютин был монархист того, уже исчезающего типа, какими были сторонники единоначалия в век просвещенного абсолютизма. Он почти физически страдал от российского отставания, от российского невежества, от российского холуйства. Не очень крепкий здоровьем, с ноющим от полученной на Кавказе раны плечом, блестящий военный историк, он был любим в армии, очень популярен в штабе между молодыми генералами и, когда надо, проявлял твердость и даже своего рода элегантную властность в решении государственных вопросов, опять напоминавшую что-то от министров восемнадцатого века. С первых же дней он и его энергичный помощник, генерал-адъютант Николай Васильевич Исаков, ухватились за идею Выставки, заняв в ней ведущую роль. Был разработан обширный план военного отдела, истории русской армии, двенадцатого года; были предназначены особые павильоны в самом Кремле и в Манеже, или, как тогда говорили, Экзерциргаузе, для последовательного показа русской военной техники, роли Петра Первого в ее развитии. Исторический «ботик Петра Великого», как священный эмбрион русского флота, должен был с торжественными почестями доставлен быть по воде и посуху, с почетным эскортом, из Питера в Москву-реку, и возле него, на все время Выставки, сменяться караул в мундирах эпохи Петра. Но то были юбилейные, праздничные планы, цель их — поднять самоуваженье у русского посетителя Выставки, пробудить в нем законную гордость. А главной задачей министра Милютина было использовать Выставку для широкого просвещения масс, для целей русского образования. Когда началась подготовка к Выставке и уже по-настоящему, не перьями по бумаге, а полозьями по снегу, колесами по рытвинам, — заскрипели, задвигались в Москву белокаменную подводы с бесчисленными экспонатами, съехались застройщики, и назначенный главным архитектором Выставки Дмитрий Николаевич Чичагов приступил к возведению эфемерного чудо-городка на обширном пространстве кремлевской возвышенности, — военный министр Милютин задумал устройство в Манеже педагогических лекций для народных учителей. И здесь натолкнулся на резкое противодействие своего тезки, министра просвещения.
«Суется не в свое дело! Привык воевать — казуса бэлли [1] захотел! — говорил Дмитрий Андреевич Толстой своим ближайшим друзьям, тоже неодобрительно смотревшим на военного „просветителя“. — Как это соединять всякие курсы с торжеством Выставки, с юбилеем царя Петра! Мало у нас смуты! И это в ту пору, когда нечаевское дело слушалось, когда приходится сотни циркуляров в учебные округа рассылать о неблагонадежности разных народных учителей из нигилистов да студентов-недоучек, чистить, чистить и чистить, а тут вдруг напусти их в Москву на курсы, в Москву, куда Августейшая фамилия приедет!»
1
Казус бэлли (casus belli) — конфликт, ведущий к войне (латин.).
Но время было против министра просвещения. Заглянув немного вперед по календарю, ко дню открытия Выставки, мы попали бы на примечательный для тогдашней Руси съезд. Он носил название Четвертого Промышленного, хотя и в числе докладчиков, и в числе участников главными его заправилами были, в сущности, не промышленники и не коммерсанты, а профессора и ученые. Очень известного среди москвичей, Виктора Карловича Делля-Вос, директора Московского технического училища, — избрали тут же на съезде его председателем; докладчики тоже были не из рядов русской индустрии, а уполномоченные Общества технических знаний, — и темы докладов, как и всего, в сущности, съезда, касались промышленности лишь боком, а решали насущную для России задачу: каким должно быть техническое образование.
Задавленное реформами Дмитрия Толстого и наехавшими в Россию еще с давних времен учителями-классицистами, загнанное классической гимназией на самые задворки, — техническое образование отомстило за себя стыдом и позором для русского промышленника. Делать-то машины, а машинами делать продукцию, а для машин сталь и чугун лить, а для чугуна и стали — железо из земных недр добывать, уголь копать, шахты ставить — никак нельзя было греческим языком, при всем его благозвучии, и латынью, при всей прелести ее периодов, — нужны были для этого совсем другие знания, другие человеческие руки. Мизерно поставленные ремесленные и технические училища явно не удовлетворяли спроса времени. Едва собрался Четвертый Промышленный съезд, как уже в его адрес из Тверской губернской земской управы пришла просьба: составить проект низшей технической школы. То была лишь одна просьба из десятков ей подобных, но она как бы дала ключ к съезду, к образованию разных комиссий съезда, изучавших формы технических школ в Англии и Швеции, и к спору, разгоревшемуся на самом съезде. Спор был очень примечательный, очень интересный для всей истории культуры в России. Что техника русскому человеку позарез нужна и технические школы необходимы, как хлеб насущный, с этим были согласны все. Но вот только ли одна голая техника и можно ли ее взять тоже голыми руками, здесь прошел между присутствующими непроходимый водораздел.